Изменить стиль страницы

Комедия Грибоедова взяла другое время общества — выставила болезни от дурнопонятого просвещения, от принятия глупых светских мелочей наместо главного, —словом, взяла донкишотскую сторону нашего европейского образования,несвязавшуюся смесь обычаев, сделавшую русских ни русскими, ни иностранцами.Тип Фамусова так же глубоко постигнут, как и Простаковой. Так же наивно, какхвастается Простакова своим невежеством, он хвастается полупросвещеньем, каксобственным, так и всего того сословия, к которому принадлежит: хвастается тем,что московские девицы верхние выводят нотки, словечка два не скажут, всё сужимкой; что дверь у него отперта для всех, как званых, так и незваных,особенно для иностранных; что канцелярия у него набита ничего не делающейродней. Он и благопристойный степенный человек, и волокита, и читает мораль, имастер так пообедать, что в три дня не сварится. Он даже вольнодумец, еслисоберется с подобными себе стариками, и в то же время готов не допустить навыстрел к столицам молодых вольнодумцев, именем которых честит всех, кто неподчинился принятым светским обычаям их общества. В существе своем это одно изтех выветрившихся лиц, в которых, при всем их светском comme il faut, неосталось ровно ничего, которые своим пребываньем в столице и службой так жевредны обществу, как другие ему вредны своею неслужбой и огрубелым пребываньемв деревне. Вредны, во-первых, собственным именьям своим — тем, что, предавши ихв руки наемников и управителей, требуя от них только денег для своих балов иобедов, званых и незваных, они разрушили истинно законные узы, связывавшиепомещиков с крестьянами; вредны, во-вторых, на служащем поприще — тем, что,доставляя места одним только ничего не делающим родственникам своим, отняли угосударства истинных дельцов и отвадили охоту служить у честного человека;вредны, наконец, в-третьих, духу правительства своей двусмысленной жизнью —тем, что, под личиною усердия к царю и благонамеренности, требуя поддельнойнравственности от молодых людей и развратничая в то же время сами, возбудилинегодованье молодежи, неуваженье к старости и заслугам и наклонность квольнодумству действительному у тех, которые имеют некрепкие головы и способнывдаваться в крайности. Не меньше замечателен другой тип: отъявленный мерзавецЗагорецкий, везде ругаемый и, к изумленью, всюду принимаемый, лгун, плут, но вто же время мастер угодить всякому сколько-нибудь значительному или сильномулицу доставленьем ему того, к чему он греховно падок, готовый, в случаенадобности, сделаться патриотом и ратоборцем нравственности, зажечь костры и наних предать пламени все книги, какие ни есть на свете, а в том числе исочинителей даже самих басен за их вечные насмешки над львами и орлами и симобнаруживший, что, не боялся ничего, даже самой позорнейшей брани, боится,однако ж, насмешки, как черт креста. Не меньше замечателен третий тип: глупыйлиберал Репетилов, рыцарь пустоты во всех ее отношениях, рыскающий по ночнымсобраньям, радующийся, как Бог весть какой находке, когда удается емупристегнуться к какому-нибудь обществу, которое шумит о том, чего он непонимает, чего и рассказать даже не умеет, но которого бредни слушает он счувством, в уверенности, что попал наконец на настоящую дорогу и что туткроется действительно какое-то общественное дело, которое хотя еще не созрело,но как раз созреет, если только о нем пошумят побольше, станут почащесобираться по ночам да позадористей между собою спорить. Не меньше замечателенчетвертый тип: глупый фрунтовик Скалозуб, понявший службу единственно в уменьеразличать форменные отлички, но при всем том удержавший какой-то свой особенныйфилософски-либеральный взгляд на чины, признающийся откровенно, что он ихсчитает как необходимые каналы к тому, чтобы попасть в генералы, а там ему хотьтрава не расти; все прочие тревоги ему нипочем, а обстоятельства времени и векадля него не головоломная наука: он искренно уверен, что весь мир можноуспокоить, давши ему в Вольтеры фельдфебеля. Не меньше замечательный также типи старуха Хлёстова, жалкая смесь пошлости двух веков, удержавшая из старинныхвремен только одно пошлое, с притязаньями на уваженье от нового поколенья, стребованьями почтенья к себе от тех самых людей, которых сама презирает,готовая выбранить вслух и встречного и поперечного за то только, что не так кней сел или перед нею оборотился, ни к чему не — питающая никакой любви иникакого уваженья, но покровительница арапчонок, мосек и людей вроде Молчалина,— словом, старуха дрянь в полном смысле этого слова. Сам Молчалин — тожезамечательный тип. Метко схвачено это лицо, безмолвное, низкое, покаместтихомолком пробирающееся в люди, но в котором, по словам Чацкого, готовитсябудущий Загорецкий. Такое скопище уродов общества, из которых каждыйокарикатурил какое-нибудь мненье, правило, мысль, извративши по-своему законныйсмысл их, должно было вызвать в отпор ему другую крайность, котораяобнаружилась ярко в Чацком. В досаде и справедливом негодовании противу их всехЧацкий переходит также в излишество, не замечая, что через это самое и черезэтот невоздержный язык свой он делается сам нестерпим и даже смешон. Все лицакомедии Грибоедова суть такие же дети полупросвещения, как Фонвизиновы — детинепросвещения, русские уроды, временные, преходящие лица, образовавшиеся средиброженья новой закваски. Прямо-русского типа нет ни в ком из них; не слышнорусского гражданина. Зритель остается в недоуменье насчет того, чем должен бытьрусский человек. Даже то лицо, которое взято, по-видимому, в образец, то естьсам Чацкий, показывает только стремленье чем-то сделаться, выражает тольконегодованье противу того, что презренно и мерзко в обществе, но не дает в себеобразца обществу.

Обе комедии исполняют плохо сценические условия; в сем отношении ничтожнаяфранцузская пьеса их лучше. Содержанье, взятое в интригу, ни завязано плотно,ни мастерски развязано. Кажется, сами комики о нем не много заботились, видясквозь него другое, высшее содержание и соображая с ним выходы и уходы лицсвоих. Степень потребности побочных характеров и ролей измерена также не вотношенье к герою пьесы, но в отношенье к тому, сколько они могли пополнить ипояснить мысль самого автора присутствием своим на сцене, сколько, могли собоюдорисовать общность всей сатиры. В противном же случае — то есть если бы онивыполнили и эти необходимые условия всякого драматического творенья и заставиликаждое из лиц, так метко схваченных и постигнутых, изворотиться перед зрителемв живом действии, а не в разговоре, — это были бы два высокие произведениянашего гения. И теперь даже их можно назвать истинно общественными комедиями, иподобного выраженья, сколько мне кажется, не принимала еще комедия ни у одногоиз народов. Есть следы общественной комедии у древних греков; но Аристофанруководился более личным расположеньем, нападал на злоупотребленья одногокакого-нибудь человека и не всегда имел в виду истину: доказательством тому то,что он дерзнул осмеять Сократа[250]. Нашикомики двигнулись общественной причиной, а не собственной, восстали не противуодного лица, но против целого множества злоупотреблений, против уклоненья всегообщества от прямой дороги. Общество сделали они как бы собственным своимтелом; огнем негодованья лирического зажглась беспощадная сила их насмешки. Это— продолжение той же брани света со тьмой, внесенной в Россию Петром, котораявсякого благородного русского делает уже невольно ратником света. Обе комедииничуть не созданья художественные и не принадлежат фантазии сочинителя. Нужнобыло много накопиться сору и дрязгу внутри земли нашей, чтобы явились они почтисами собой в виде какого-то грозного очищения. Вот почему по следам их непоявлялось в нашей литературе ничего им подобного и, вероятно, долго непоявится.

Со смертью Пушкина остановилось движенье поэзии нашей вперед. Это, однакоже, не значит, чтобы дух ее угаснул; напротив, он, как гроза, невидимонакопляется вдали; самая сухость и духота в воздухе возвещают его приближение.Уже явились и теперь люди не без талантов. Но еще все находится под сильнымвлиянием гармонических звуков Пушкина; еще никто не может вырваться из этогозаколдованного, им очертанного круга и показать собственные силы. Еще даже неслышит никто, что вокруг его настало другое время, образовались стихии новойжизни и раздаются вопросы, которые дотоле не раздавались; а потому ни в ком изних еще нет самоцветности. Их даже не следует называть по именам, кроме одногоЛермонтова, который себя выставил вперед больше других и которого уже нет насвете. В нем слышатся признаки таланта первостепенного: поприще великое моглоожидать его, если бы не какая-то несчастная звезда, которой управленьезахотелось ему над собой признать. Попавши с самого начала в круг тогообщества, которое справедливо можно было назвать временным и переходным,которое, как бедное растение, сорвавшееся с родной почвы, осуждено былобезрадостно носиться по степям, слыша само, что не прирасти ему ни к какойдругой почве и его жребий — завянуть и пропасть, — он уже с ранних пор сталвыражать то раздирающее сердце равнодушие ко всему, которое не слышалось еще ниу одного из наших поэтов. Безрадостные встречи, беспечальные расставанья,странные, бессмысленные любовные узы, неизвестно зачем заключаемые и неизвестнозачем разрываемые, стали предметом стихов его и подали случай Жуковскому весьмаверно определить существо этой поэзии словом безочарование.С помощью таланта Лермонтова оно сделалось было на время модным. Какнекогда с легкой руки Шиллера пронеслось было по всему светуочарованье и стало модным, как потом с тяжелой рукиБайрона пошло в ход разочарованье, порожденное, можетбыть, излишним очарованьем, и стало также на время модным, так наконец пришлаочередь и безочарованью, родному детищу байроновскогоразочарованья. Существование его, разумеется, было кратковременной всех прочих,потому что в безочарованье ровно нет никакой приманки ни для кого. Признавшинад собою власть какого-то обольстительного демона, поэт покушался не разизобразить его образ, как бы желая стихами от него отделаться[251]. Образ этот не вызначен определительно, даже не получилтого обольстительного могущества над человеком, которое он хотел ему придать.Видно, что вырос он не от собственной силы, но от усталости и лени человекасражаться с ним. В неоконченном его стихотворенье, названном «Сказка длядетей», образ этот получает больше определительности и больше смысла. Можетбыть, с окончанием этой повести, которая есть его лучшее стихотворение,отделался бы он от самого духа и вместе с ним и от безотрадного своегосостояния (приметы тому уже сияют в стихотвореньях «Ангел», «Молитва», инекоторых других), если бы только сохранилось в нем самом побольше уваженья илюбви к своему таланту. Но никто еще не играл так легкомысленно с своимталантом и так не старался показать к нему какое-то даже хвастливое презренье,как Лермонтов. Не заметно в нем никакой любви к детям своего же воображенья. Ниодно стихотворение не выносилось в нем, не возлелеялось чадолюбно и заботливо;не устоялось и не сосредоточилось в себе самом; самый стих не получил еще своейсобственной твердой личности и бледно напоминает то стих Жуковского, тоПушкина; повсюду — излишество и многоречив. В его сочинениях прозаическихгораздо больше достоинства. Никто еще не писал у нас такой правильной,прекрасной и благоуханной прозой. Тут видно больше углубленья вдействительность жизни — готовился будущий великий живописец русского быта…Но внезапная смерть вдруг его от нас унесла. Слышно страшное в судьбе нашихпоэтов. Как только кто-нибудь из них, упустив из виду свое главное поприще иназначенье, бросался на другое или же опускался в тот омут светских отношений,где не следует ему быть и где нет места для поэта, внезапная, насильственнаясмерть вырывала его вдруг из нашей среды. Три первостепенных поэта: Пушкин,Грибоедов, Лермонтов, один за другим, в виду всех, были похищены насильственнойсмертью, в течение одного десятилетия, в поре самого цветущего мужества, вполном развитии сил своих, — и никого это не поразило: даже не содрогнулосьветреное племя.