Изменить стиль страницы

Да, все это «уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь…».

И я ощутил ее первое прикосновение, первой любви, больно ожегшее мальчишеское сердце, до того мига не знавшее тревог, когда мне только-только минуло четырнадцать лет.

Рано.

Что поделаешь, юность ворвалась в наше поколение, ломая положенные природой сроки, с якобинским максимализмом, а вместе с юностью явилась, тоже ранее положенных сроков, любовь, ей сопутствующая.

Прошло не более месяца с той сладостной и незабвенной поры, когда мы вернулись, осиянные славой, с Бухарского фронта.

В Старом городе, в его крытых и пахнущих сыростью оружейных рядах, в лавке со старым барахлом, я выторговал кинжал в зазубринах, обглоданный бурой ржавчиной, которым нельзя было даже резать селедку, и бесстыдно выдавал его легкомысленным сверстникам за фамильное оружие свергнутой ныне династии Сеид-Алим-хана. Неясные следы выгравированной на его рукоятке арабской надписи особенно распаляли воображение товарищей по классу, равно как и их зависть.

Мы с Петей, как и надлежит в огне не горевшим и в воде не тонувшим ветеранам всех времен и народов, мешали напропалую правду с вымыслом. Не без нас, например, вытащили из змеиной ямы под эмирским дворцом гнившего там, по именному повелению, большого таджикского поэта — его действительно вытащили оттуда русские солдаты, но это было тремя годами ранее, и поэт давно уже благополучно проживал в нашем городе.

Еще неизвестно, чем вообще завершилась бы вся бухарская операция, не очутись мы с Петей Кривовым в самом пекле событий. Завистливые расспросы одноклассников лишь пришпоривали нашу фантазию, несущуюся, всю в мыле, по полям сражений.

Признаюсь, так глупо бахвалился я из-за одного лишь человека на всем свете… Когда Она появлялась в кругу школьников, доверчиво, с раскрытыми ртами внимавших нашей элегантной брехне, я останавливался в самом эффектном месте, сраженный ее разящими насмешкой глазами.

Не было тогда необычной и талантливой книги Юрия Рюрикова «Три влечения», вышедшей, к сожалению, несколькими десятилетиями позже описываемых событий, «про любовь, ее вчера, сегодня и завтра», и поэтому я был бессилен объяснить, даже себе самому, что со мной происходило.

Прочти я вовремя эту книгу, мгновенно расхваченную рабами любви, стоило ей лишь появиться на книжных полках, я бы мгновенно сообразил, почему пыльная дорога, по которой обычно шли мы с девушкой, повергшей меня в смятение, оказалась внезапно мощенной не грубым булыжником — на ней росли лилии и розы; почему на ветвях раскидистых карагачей невидимые птицы запели любовные рубаи Омара Хайяма; почему даже дувалы из неприглядной серой глины под лучом первой любви взыграли цветами спектра, ранее мне неизвестного.

Я не читал римского поэта Тибулла, две тысячи лет назад сказавшего, что — любовь «сладчайшая тайна», не знал, что Хафиз в четырнадцатом веке писал — «среди всего, что сотворил из ничего творец миров, мгновенье есть, в чем суть его — никто доселе не постиг», неизвестно мне было и то, что Гейне полагал любовь сфинксом, тысячелетней загадкой.

Прочти я в те времена обо всем этом, было б мне легче хотя бы от сознания, что толчки в сердце, похожие на сигналы землетрясения, вызванные любовью, тревожили не только меня, но и тысячи, если не сотни миллионов, мне подобных, и, таким образом, я не одинок в сердечных терзаниях, отнюдь.

Девушку, к которой были обращены мои чувства, нельзя было назвать красивой, даже хорошенькой — загадка любви усугублялась.

Слишком круглы были ее черные глаза с чуть припухшими веками, слишком высок лоб, почти мужской, нос чуть вздернут, во всяком случае — не классической формы; у богинь, имена и функции которых мы путали немилосердно на уроках древней истории, носы были иные. Походка не вальяжная и не грациозная, скорей, мальчишеская, угловатая — вот-вот что-нибудь зацепит по дороге, сковырнет, опрокинет, да так и случалось.

И все-таки меня, а точнее сказать, меня и Петю Кривова, пользуясь терминологией зачитанного нами до дыр «Чтеца-декламатора», «зачаровывали» и «околдовывали» именно эти по-кошачьи круглые глаза, именно эта угловатость, — неспроста Шекспир так восставал против идеализации женской красоты, но и об этом я узнал много позже, прочитав соответствующую главу из чудесной книги о любви вчера, сегодня, завтра.

Любовь облагораживает человека, не так ли? Почему же я, а точнее сказать, и Петя Кривов так врали при приближении этой девочки?

Я-то знал про себя — почему. Девочке было на два года больше, нежели мне. Это много, это трагически много, это чудовищная разница в годах, которая, я с ужасом понимал, могла обернуться против меня самым страшным образом.

И — обернулась…

Я был ростом на полголовы ниже ее — она относилась к этому деликатно, я — с ужасом, всякий раз ощущая безвыходность своего положения. Делал зарубки у дверного косяка, но кривая роста поднималась преступно медленно.

Ее золотистый пушок над верхней губой, ее выступившие перед каникулами веснушки, ее сверкавшие милой насмешкой и острым умом глаза и пленяли и приносили неисчислимые страданья, а то, что произошло, когда я пригласил ее в синематограф «Прогресс» на последний сеанс фильма «Мацист на войне», и до сих пор вызывает у меня содрогание.

Ее пропустили, а мне билетерша сказала:

— Вам, мальчик, нельзя. Только утром, на видовую.

Заболел. С ознобом. С высокой температурой. С бредом. Проклинал билетершу, мысленно размахивал перед ней редакционными мандатами, угрожал ей кинжалом эмира, я хотел в Каракумы, на Памир, в Кушку, на границу с Афганистаном, на край света и даже напевал куплет популярной песенки времен империализма: «Мама, купите мне пушку и барабан, я поеду на Кушку, бить афган!»

Как славно было бы свести все расчеты с жизнью, и с билетершей синематографа в том числе; неплохо бы и найти смерть от басмаческой пули, погибнуть, как когда-то Бестужев-Марлинский на кавказской линии. На худой конец можно бы и заболеть сыпным тифом: после тифа, говорят, очень вырастают, так было, например, с моим братом. Но если быть честным, то больше всего меня тянуло, хотя бы и проглотив жабу унижения, вернуться в класс, на траверз парты, за которой сидела любимая мною и Петей Кривовым девочка с кошачьими глазами.

Мы кончали школу второй ступени в двадцатом — двадцать первом учебном году, в городе, древнем, как Афины, как Рим, как Вавилон. Здесь была столица древнейшего царства Согдианы, и свирепствовал здесь завоеватель Средней Азии «царь персидский, грозный Кир», и Александр Македонский, и по приказу его воины убили сто двадцать тысяч согдианцев, отказавшихся открыть городские ворота. Мой город ровняли с землей орды Чингисхана, и снова он вставал. Феникс из пепла. Здесь, на рубеже Старого и Нового города, был погребен Тамерлан, Железный Хромец, провозгласивший завоеванный им Самарканд своей столицей, а стало быть, и столицей мира. «Как существует один бог на небе, так должен быть и один царь на земле», — заявил он, при этом имея в виду, разумеется, одного себя и оставив пример для подражания, каковым впоследствии неудачно воспользовались Наполеон и Гитлер.

Вот завет другого завоевателя, Кутейбы, — его нам прочел однажды наш учитель геометрии Угельский, — Кутейбы, сжегшего все самаркандские храмы, вывозившего из Самарканда золото и серебро, а заодно и рабов, числом до ста тысяч.

«Никогда не позволяй неверным входить в одни из ворот Самарканда, кроме как с припечатанной рукою; и если высохнет глина, убей его, и если найдешь у него железные ножи и что-либо подобное тому, то убей его, и если запрешь ворота и обнаружишь там кого-нибудь, убей его…»

По воскресеньям, свободные от занятий, мы любили приходить шумной ватагой на развалины дворца Биби-ханум, в древнюю обсерваторию Улугбека, к гробнице Тамерлана.

Останки завоевателя охранял мулла в белоснежной чалме, с серебряной бородой, персонаж из известных сказок «Шахразады». Его высохшие, желтые столетние ручки перебирали агатовые четки. Он опускал бесцветные от времени глаза, когда мы проходили мимо, скрывая проглядывавшую в них молодую ненависть.

Дворики мечетей и разрушенных войнами и временем ханских дворцов хранили молчание, настороженное и враждебное.

Покосившиеся минареты, выложенные сияющей небесно-голубой майоликой, казалось, готовы были обрушиться на нас. На тяжелых каменных плитах были высечены тексты Корана.

Девушка, которую пустили в синематограф без меня, прочитала у какого-то бедного надгробия — из Омара Хайяма. Много позже, уже в Ленинграде, я раздобыл книгу рубаи Омара Хайяма и перечитал эти блистательные строфы: «Ты обойден наградой. Позабудь. Дни вереницей мчатся. Позабудь. Неверен ветер вечной книги жизни: мог и не той страницей шевельнуть…»

Этого мы не проходили в школе, не знали и многого другого, что прекрасно окружало нас в этом городе, где тысячелетия не уставал дуть ветер вечной книги, жизни. Мечеть Биби-ханум…

Мрамор для ее облицовки, возили в Самарканд на девяноста пяти индийских слонах.

А легенда о самой жене Тимура, Биби-ханум? Ее мы тоже тогда не знали.

Не могли прочесть и надпись на могиле Улугбека, хана и астронома, убитого собственным сыном.

В 1970 году в Самарканде прочел я ее, переведенную на русский язык.

«…Каждый плывет до назначенного ему срока, когда время его жизни достигло до положенного предела, а предназначенный ему срок дошел до грани, указанной неумолимым роком, — его сын совершил в отношении его беззаконие и поразил его острием меча, вследствие чего тот принял мученическую смерть…»

Не раз пытался я задержаться в одном из пустынных двориков древних мечетей, у лениво журчащих, как пушкинский фонтан в Бахчисарае, арыков («Бахчисарайский фонтан» мы «проходили»), чтобы сказать девушке наконец всю правду про себя и про нее. И однажды, когда я выдавил из себя нечто глупое и бессвязное, не ведая еще, что глупость и любовь вполне совместимы, она, внезапно расхохотавшись, поцеловала меня — и совсем не товарищеским поцелуем.