Изменить стиль страницы

Вернувшись, я повеселел, окрыленный надеждой, вынул из кармана красивый перламутровый ножик, подаренный покойным отцом к моему дню рождения, и от всего сердца вручил его имениннице. Она поцеловала меня, правда, в лоб, правда, при всех и, правда, недолгим, вполне товарищеским поцелуем.

Внезапно появился Угельский. Мы удивились вторжению — взрослых на дне рождения никого не было и это вообще у нас не было принято. В руках учитель геометрии держал неумело, как копье, букет астр.

Снова что-то больно кольнуло в сердце.

— Понял? — шепнул мне Петя.

— Что? — притворился я.

— Доктор Ватсон, — шепнул Петя.

Учитель геометрии, принужденно улыбнувшись, присел на скамейку, толкнул меня нечаянно, извинился, я промолчал.

— Давайте играть в оракула, — сказала девушка и протянула Угельскому белый шарф, пахнущий магнолией. — Вы будете оракулом.

— Что я должен делать? — беспомощно спросил учитель.

— Угадывать судьбу.

Туго стянув на его глазах шарф, она взяла мою дрогнувшую руку и приложила ее к его напрягшемуся лбу.

— Вы будете математиком, — принимая правила игры, сказал загробным голосом учитель геометрии. Все фыркнули. — Но покамест вы очень нетвердо знаете даже такую элементарную вещь, как Пифагорова теорема.

— Подглядывает! — закричал Петя и положил свою руку на лоб Угельского.

— Мне кажется, что человек этот, — сказал оракул загробным голосом, — умеет держать в руках оружие и, главное, знает, как с ним обращаться. Единственный его недостаток — это некоторая приверженность к бахвальству, но с годами, возможно, сие пройдет.

— Подглядывает, — сказал Петя, отдернув руку.

— Долго мне еще предсказывать, юные граждане? — спросил Угельский.

Именинница молча приложила к его лбу свою руку.

Луна уже поднялась над тополями и светила вовсю.

— Любить так, как Лаура любила своего мужа, Поля… — шепотом сказал Угельский. — Когда они почувствовали неотвратимое приближение старости, они бросились с борта корабля, взявшись за руки, и ушли в прекрасную вечность.

— Публичное предложение руки и сердца, — прошипел мне Петя в ухо. — Каков? Хочешь, в темноте нападем и набьем ему морду?

Тут раздался свисток. Из глубины аллеи вышли трое вооруженных. Один из них сказал, оглядев все наше сборище:

— Приказ военного комиссара города Самарканда и Самаркандского уезда не для вас писан? Лица, появляющиеся после восьми часов на улице, подлежат немедленному аресту.

И нас всех повели в подвал самаркандской Чека.

По пути мы угостили патруль коржиками. Угельскому удалось уломать чуть смягчившегося старшего патрульного, мы сделали небольшой крюк и помогли виновнице торжества и остальным девочкам перемахнуть через запертые ворота и очутиться дома. Мальчикам же вышло провести остаток ночи на нарах в подвале Чека. Утром вошел заспанный дежурный и назвал мою фамилию. Я вышел вперед, готовый ко всему.

— Давай отсюда. За тобой мама пришла.

Мама, не спавшая всю ночь, на рассвете прибежала к Чека. Она принесла мне неслыханное унижение — меня освободили, как несовершеннолетнего, первым, и я устроил матери по-шекспировски бурную сцену. Более всего я боялся, что это станет известным имениннице.

Остальных выпустили к обеду, из-за того урок по геометрии был отменен во всех классах.

В городе стало снова тревожно. Басмачи опять по ночам налетали на город; на заборах кто-то расклеил листовки, объявлявшие о близком крушении Советской власти в Средней Азии, о предстоящем наступлении Энвер-паши, о газавате, о Сеид-Алим-хане, появившемся в Восточной Бухаре. По ночам то на одной тихой улочке, то на другой гремели одиночные выстрелы. Занятия в школе были прерваны, из комсомольцев-школьников сформировали юношеский отряд имени РКСМ.

Мы проводили дни и ночи в казармах и на учении, на этот раз получив добротные трехлинейки. Ночью нас подняли по тревоге и при тусклом свете керосиновой лампы военком прочел приказ. Утром мы должны были выступить из города.

Ночью же явился в казарму Угельский.

— Меня записали в ваш отряд, — сказал он смущенно. — Петя, научите меня правилам стрельбы.

Выяснилось, что он никогда не держал в руках винтовки.

Петя ловко вынул затвор и скучным голосом сказал:

— Итак, что мы имеем? Мы имеем затвор…

Около двух недель провели мы в горах, басмачи уходили, отравляя колодцы, не желая ввязываться в бой. Они принимали нас за регулярные части Красной Армии, между тем как регулярные части воевали с главными силами басмаческой армии.

Если не считать одной незначительной перестрелки, нам так и не довелось побывать в сражениях.

В Ургуте, городе гигантских чинаровых деревьев, мы получили приказ возвращаться. Лил дождь, мы с Петей, взяв кошму, забрались в дупло чинары. Не спалось, говорили о будущем. Петя подбивал меня покинуть Самарканд, который, по его мнению, себя исчерпал, пора было перебираться в столицу, в Ташкент, и там работать в большой газете — «Туркестанской правде».

— А она? — спросил я нечаянно, и Петя понял, о ком шла речь.

— Дело решенное, — помолчав, сказал Петя. — Перед отъездом она сказала, что стала женой Угельского. Не тяни на себя кошму, я лежу почти голый. Спокойной ночи.

Спокойной ночи не было. Послышались выстрелы, мы вскочили, разобрали винтовки из козел. Когда все улеглось, к нам подошел комиссар отряда.

— Убит ваш учитель геометрии, — сказал он нам буднично-строго. — Стоял в карауле, его подстрелили.

Дождь перестал, глянула улыбающаяся луна.

В чайхане, на кошме, лежало длинное и нелепое тело. Учителю сложили руки на груди и положили рядом винтовку, из которой он так в никого и не выстрелил.

Утром мы повезли на арбе тело учителя, покрытое грязноватой кошмой. Ему светило солнце. На его похороны пришла вся наша школа второй ступени, и девочки держали букеты астр — такие же, как Угельский недавно дарил имениннице, когда ей исполнилось семнадцать лет. Мы шли по главной улице, прохожие спрашивали:

— Кого хоронят?

— Учителя геометрии, — отвечали мы.

Угельского опустили в могилу, и школьники, вероятно, впервые в жизни услышали странный звук комьев земли, падающих на крышку гроба.

Бросила свой ком земли и жена Угельского.

Вечером мы собрались у нее, не зажигая света.

Вскоре, закончив школу, я уехал из Самарканда в Ташкент, потом в Москву, а через несколько лет узнал, что жена Угельского умерла внезапно от вспыхнувшей эпидемии брюшного тифа, оставив в сиротстве сына.

Ей, как и учителю геометрии Угельскому, не удалось прожить столь долго, как Полю и Лауре Лафаргам, и последовать на закате жизни их мужественному примеру.

В ноябре 1970 года я вновь прилетел в Самарканд, под древнее небо юности.

Город был по-прежнему шумен, весь в багрянце пышной, лучистой, поздней среднеазиатской осени. В мягком солнечном свете чуть колыхалось от легкого теплого ветерка разноцветье флагов. Открылась, только-только, на бывшем Абрамовском бульваре, близ могилы Тамерлана и уцелевших глинобитных слепых средневековых улочек, новая гостиница в стиле «модерн». Нарядный ее вестибюль был похож на вестибюли всех отелей мира и, как все вестибюли отелей мира, забит галдящим скопищем туристов из обоих полушарий и холмами из чемоданов с пестрыми наклейками на всех языках.

Из только что вымытых окон номера, еще не успевшего хорошенько высохнуть после недавней побелки, видны были бирюзовые купола Регистана.

По Старому городу, ставшему совсем Новым, со своими вполне современными зданиями, в то время как бывший Новый, так называемый «европейский», город, оставшись таким, каким он был, превратился в Старый город, ходили сотни и тысячи гостей, заглядывали на базар, где громоздились горы дынь, арбузов, на полках высились гроздья винограда самых изысканных сортов: «дамские пальчики», каршинский, черный мускат, кишмиш, продавался дикий горный мед. На улицах, в парках, на бульварах дымились на мангалах узбекские шашлыки на коротких тоненьких шампурах, в больших котлах варился узбекский плов, равного которому нет ничего в мире, рисинка к рисинке, с прожареннейшими кусками баранины, с румяной, тонко нарезанной морковью, продавались несравненные узбекские лепешки, горячие, с тмином. Традиционные и декоративные старики в чалмах и, несмотря на тепло, в толстых ватных халатах, к восторгу иностранцев, щелкавших без устали фотоаппаратами, сидели на плоских дощатых помостах, покрытых кошмами, и пили кок-чай, зеленый чай без сахара, артистично держа пиалы на кончиках узловатых и сухих пожелтевших пальцев.

Самарканду, ровеснику Рима, исполнилось две тысячи пятьсот лет.

Нам с женой не слишком повезло в эти торжественные дни. Она, вылетев из холодной, в колючих ветрах, снежной Москвы, почувствовала, выйдя из самолета в Самарканде, острую боль в горле — схватила жестокое воспаление легких и бездарно провела время, пролежав все торжества в гостиничном номере с температурой сорок. Бирюза минаретов площади Регистана, видневшихся из номера, была ее единственным утешением.

В одиночестве бродил я по местам туманной юности.

Был в Ивановском парке, где нас арестовал патруль Чека. Постоял у обрыва, где Петя Кривов произносил герцено-огаревскую клятву.

Петя пропал без вести в 1942 году; его видели в последний раз выходившим из окружения под Киевом, в 1941 году.

Завернул в театр, игравший в бывшем Дворянском собрании, где когда-то читал Маяковского и пел Вертинского неугомонный и неувядаемый Марцелло. Сейчас здесь играли новую пьесу об Улугбеке, на которого открыл нам когда-то глаза учитель геометрии Угельский. Воротился на Абрамовский бульвар, где басмачи раздели бедного фотографа Ландышева. Вышел на широкую магистраль в бывший Старый город, ставший Новым. Свернул, напрягши память, в Бухарскую слободку, ту самую, где комсомольцы-чоновцы и я в их числе проводили тревожные романтические ночи, ожидая очередного налета басмачей. Поразился тому, что ничего вроде бы не изменилось, даже бросилась в глаза мясная лавка, где стоял ражий бухарский еврей с топором в руках и рубил трефное мясо правоверным потомкам испанских изгнанников. Облегченно вздохнул, снова выйдя на современную, шумящую магистраль, и снова, напрягши память, сам нашел дорожку к развалинам Биби-ханум, где когда-то запечатлела на моей щеке моя первая любовь ожегший меня долгий, совсем не товарищеский поцелуй.