Изменить стиль страницы

КАНИКУЛЫ

Пора зачетов. Вымазанный мелом, задыхающийся, как и весь класс, от внезапно нагрянувшей среднеазиатской жары и духоты, в мерзко прилипшей к спине гимнастерке, недавно выданной мне в батальоне ЧОНа (Часть особого назначения) и уже успевшей выгореть, чем я несказанно гордился перед мамой и девочками моего класса, я лениво стирал уравнение с классной доски, когда под окнами промчались басмачи на храпящих конях.

Стекла со звоном посыпались на подоконники. Всадники в развевающихся толстых ватных халатах, в белых чалмах, обернутых вокруг черных, золотистых и серебряных тюбетеек, осатанело нахлестывая камчами потные, в мокрой пене конские крупы, размахивая кривыми, похожими на старинные ятаганы саблями, доставленными, возможно, из арсеналов бухарского эмира, потрясая обрезами, неслись прямо по тротуару, леденя душу гортанными, варварскими воплями.

Их грузные тела, словно бы продавливающие седла, их лица, искаженные жарой, пылью, злобой и азартом, прежде чем исчезнуть, повторялись, как страшный сон, в четырех классных окнах, и только после этого пропадали, как сказали бы теперь — уходили в затемнение. Это и впрямь походило на кадры какого-нибудь современного вестерна из времен гражданской войны в Средней Азии.

Шальная пуля с тоненьким и противным свистом влетела в наш класс и врезалась в потолок, другая угодила в стекло висячей керосиновой лампы.

Осколки рассыпались по классу.

Девочки взвизгнули. Учитель физики деловито полез под ближнюю парту, девочки последовали его разумному примеру. Мальчики ринулись к дверям.

Басмачи в том же бешеном кинематографическом ритме пролетели по главной улице, сбили трех прохожих и, подняв плотную пыльную завесу, исчезли за поворотом.

Лошадки у них были низенькие, горные, быстроногие, и отряд милиции вернулся из погони ни с чем.

Мы возвратились в класс. Отряхиваясь, учитель физики уже перелистывал классный журнал. Меня снова вызвали к доске; учитель не забыл, что я неверно объяснил закон Бойля и Мариотта.

Урок продолжался. Во всей школе возобновились занятия.

Была пора зачетов.

Давно отцвели фиалки. Над городом клубилась горячая белая пыль, деревья уже покрылись ее толстым слоем, в солнечные часы даже тень не приносила утешения. Мы с нетерпеньем ждали летних каникул. Дел у нас было по горло. Мы забросили лапту, некогда было сбегать искупаться в губернаторском пруду, сходить в синематограф, даже объясниться в любви одноклассницам.

Сразу же после занятий мальчики из старших классов, в первую очередь комсомольцы, строились в колонну и выходили на Соборную площадь, раскаленную полуденным солнцем.

Нарочито грубыми солдатскими голосами, хрипло, отрывисто рассчитывались мы по порядку номеров — на «первый-второй», держали равнение, делали «налево», «направо», «кругом», кололи штыком мешки с соломой, обучались стрельбе с колена, продирая при этом штаны, залегали, перебегали, снова кололи штыком мешки.

Это было столь же утомительно, сколь увлекательно. Особенно если учесть, что винтовки выдавали настоящие, хотя патроны покамест холостые, — настоящие, во избежание несчастных случаев, нам давали по счету, только когда мы несли караульную службу.

Штыки тоже были настоящие, трехгранные, к русской трехлинейке образца 1891 года.

Правда, в оружии мне отказывали долго и унизительно. На беду, был я роста слишком малого для своих лет, не хватало для воинского и всякого иного счастья по меньшей мере поларшина — по современному сантиметров тридцать, тридцать пять.

Петя Кривов, мой друг — первый, наиглавнейший, — секретарь ячейки комсомола, юноша с непреклонно жестким профилем и с опровергающими эту жесткость смеющимися глазами, надавил на кого надо всем своим авторитетом, я, в свою очередь, украл из ореховой шкатулки, где хранились документы и семейные реликвии, метрику. Эти два обстоятельства дали мне наконец берданку — древнее оружие.

Мать рыдала. Она противилась моему вступлению в батальон ЧОНа, торжествовала, когда мне отказали из-за роста, и, обнаружив пропажу метрики, поняла, что я отважился на воровство.

Впервые в жизни, сказала она, ей пришлось испытать чувство облегчения оттого, что отца нет в живых и он не свидетель сыновнего позора. Это было сказано слишком крепко, но в нашей семье не гнушались преувеличением. Мама стала перебирать выцветшие семейные реликвии, хранимые в шкатулке, печально покачивая головой, разглядывала фотографии отца — моя тетка, местный фотограф, снимала родственников бесплатно — у кадки с олеандрами; под фотографиями оттиснуто: «г. Самарканд, 1900 г. фотография Э. Смоленской, Катта-Курганская улица». Мама заметила, что я не унаследовал у отца многие его положительные черты, зато взял все отрицательные, и в том числе нетерпимость к родственникам.

Отец был в этих местах пришлым человеком. Влекомый неизвестностью, он бежал сюда, на край света, из Каменец-Подольска, пятнадцати лет, не поладив с отчимом, врачом, наскучившим пасынку, как потом говорил отец, мещанством духа. Поступил конторщиком на строительство Закаспийской дороги как раз в те годы, когда Россия, соперничая с Англией из-за дележа добычи в Средней Азии, была на волоске от войны с ней.

Дорога строилась в безводной пустыне. Полотно сметали песчаные бури. Строителей одолевали малярия, холера, чума. Строили восемь лет. 15 мая 1888 года в Самарканд пришел первый поезд. Не на нем ли и приехал в наш город мой отец? Через одиннадцать лет Самарканд соединился железной дорогой с Ташкентом, а еще спустя семь лет магистраль зазмеилась дальше, к Оренбургу и Самаре. Средняя Азия прочно вошла в состав Российской империи. Хлынул сюда довольно мутный, но шумливый поток предпринимателей, дельцов, авантюристов — Туркестан стал хлопковой базой бурно развивающейся русской текстильной промышленности.

В эти годы отец женился на моей матери, дочери солдата из кантонистов, одного из тех самых солдат, которые в истории государства Российского получили памятное наименование николаевских — при императоре Николае Первом они служили двадцать пять лет. В войсках генерал-адъютанта Кауфмана, чей монумент потом возвышался в центре Ташкента и чьим именем называлась главная улица в Самарканде, мой дед принимал участие в боях за Самарканд. Город входил в состав владений эмира бухарского. Эмир поднял против белого царя зеленое знамя газавата, бросил против генерала Кауфмана свою конницу — «газы», что означало «бойцы за веру».

Отступление о газавате. Газават — священная война… Это слово вы найдете в великой толстовской повести «Хаджи-Мурат». Газават возгласил Шамиль, искусный и талантливый политик, отважный воин, сам шедший в атаку во главе своих мюридов и сплотивший вокруг себя разноплеменных горцев Чечни и Дагестана. В отличие от Шамиля, эмир бухарский был тривиальный восточный царек, деспот столь же кровожадный, сколь и глупый. Он пообещал своим газы дойти до Петербурга, а сам в момент русского наступления сел играть в шахматы. Передвигая фигурки на доске, отвлекался для того лишь, чтобы посылать гонцов к своим военачальникам.

Строго наказывал — русскую казну не грабить, она нужна будет ему самому.

Русских подряд всех не убивать, намерен сделать из них своих сарбазов — солдат.

После первых залпов артиллерии и первых атак армия эмира разбежалась — большинство его бойцов за веру были вооружены допотопным оружием, а иные — палками. Это вовсе не анекдот, об этом вы прочтете в «Истории таджикского народа», изданной Госполитиздатом в 1955 году.

Царь, отобрав Самарканд у бухарского эмира, предпочел не уничтожать Бухарское ханство, а оставить его под своим милостивым, но неусыпным протекторатом. Парадоксальное положение, при котором туркестанское генерал-губернаторство входило в состав царской империи, а поезда бежали из одной русской территории в другую по земле азиатского средневекового феодального государства, продолжалось и когда по соседству с Бухарой, в Ташкенте и Самарканде, прочно обосновалась Советская власть.

Уже когда кончилась гражданская война в России, в двадцать третьем году, сызнова взвилось зеленое знамя газавата, на этот раз поднятое Энвер-пашой, турецким генералом. Имя его блеснуло на среднеазиатском горизонте коротким, но запомнившимся фейерверком, кометой, оставившей след, кровавый и страшный.

Фигура Энвер-паши, как и его биография, фантастична. Скромный офицер турецкой армии нацеливался на роль мусульманского Бонапарта. Подобно Бонапарту, в начале своей карьеры щеголял радикализмом, усердно раскачивал подгнившие устои Оттоманской империи, участвуя в младотурецком движении деятельно и, как бы теперь сказали, боевито. И вдруг — военный атташе Турецкой империи в Берлине! И — личный, чуть ли не интимный друг германского императора Вильгельма! Вернулся в Турцию — военный министр. Первая мировая война — вице-генералиссимус турецкой армии, при генералиссимусе — турецком султане.

Фактический диктатор Турции.

Играет крупно. Кемаль-Ататюрк («Отец тюрков»), изгнав интервентов, берет власть в свои жесткие руки. «Два солнца не могут сиять в одном небе», — гласит восточная пословица. Энвер покидает родину — через пустыню, при содействии британской военной миссии, перебирается в Среднюю Азию.

Отлита серебряная печать — размеров устрашающих. Выгравировано на ней:

«Верховный главнокомандующий войсками Ислама, зять Халифа и наместник Магомета».

«Кто палку взял, тот и капрал» — другая поговорка, европейская. Энвер-паша берет «под свою печать» курбаши[1] назначая каждого из них своим «главнокомандующим». Ему, как и Бонапарту, нужны маршалы. Эмир бухарский, разбитый и прячущийся в горах соседнего Афганистана, публично признает серебряную печать турецкого генерала, требует от басмаческих отрядов, рыщущих по горам и пустыням Средней Азии, подчинения Энверу. В Самарканде, в Бухаре, в Коканде засланными сюда Энвером турецкими офицерами создаются подпольные филиалы Союза установления халифата в Туркестане. Муллы с минаретов объявляют о новой эре в истории Туркестана. В мечетях идет вербовка в войска Энвера.