Изменить стиль страницы

В России давно уже сеют и пашут, а здесь снова вспыхнул, затрещал, казалось, уже потухший, обильно политый кровью, но тлевший сухой саксаул гражданской войны.

Дикие берега Вахша (сейчас здесь Нурекская ГЭС). В 1923 году тут переправлялись на берег, занятый Энвер-пашой, части бухарской группы войск — на плоскодонных лодочках, на плотах, сооруженных из бревен и камыша, на бараньих бурдюках, привязанных по восемь — десять штук вокруг длинной перекладины. Здесь, между Вахшским и Дарвазским хребтом, оставив лошадей, потому что склоны гор, спускавшихся к реке, были круты необычайно, красные кавалеристы предприняли атаку в пешем строю — вылетел им навстречу сам Энвер-паша впереди нескольких сотен всадников. Здесь, в этом яростном бою, он упал, пронзенный пулей красноармейца.

Закатилась еще одна звезда еще одного наполеончика…

Из семейной хроники. Николаевские солдаты, отслужившие свой двадцатипятилетний срок, были оставлены в Средней Азии на поселение, это входило в расчеты колонизации и освоения новых завоеванных городов. Николаевских солдат наделили гражданскими льготами и земельными участками. Был оставлен в Средней Азии навечно и мой дед. Он выписал к себе в Туркестан девушку из родных мест; вместе с другими солдатскими невестами, оберегаемая казачьим конвоем от нападения кочевников, она продвигалась на верблюдах в глубь Средней Азии. В новых местах приобвыкла. Женщина деловая и, видимо, прижимистая. Когда умер мой дед, она стала домовладелицей, построила номера для приезжающих, вела дела уверенно, детей обучала в гимназии, посылала учиться в Россию и даже во Францию.

Видать, она была не лишена юмора, семейные предания сохранили немало присловий, выражений, прибауток, повторяемых ею. Помню — «давать в долг все лучше, чем в долг брать», «нарядное платье — это еще не барыня», «яичницу не пожаришь, если яйца не разобьешь». Особенно поразила меня поговорка: «Кто жалуется, что у него суп жидкий, а кто, что жемчуг — мелкий».

Направленность бабушкиной мудрости была очевидна.

Брак моей матери с человеком случайным, неимущим, кое-как устроившимся в хлопковую фирму, естественно, казался ей мезальянсом. К тому же она была набожной, исполняла истово все установления предков, отец же, безбожник, глумился над религией и над заскорузлым провинциальным мещанством, к каковому он причислял и мою бабушку, а заодно, часто несправедливо, и всех без разбора материнских родственников, хотя брат моей матери, студент Петербургского университета, был сослан в Сибирь за участие в студенческой демонстрации, а другой, получив высшее образование в России и за границей, стал незаурядным специалистом-виноделом, до восьмидесяти трех лет работавшим в «Узбеквино», автором многих марок узбекских вин, награжденных золотыми медалями на международных выставках.

В моей пьесе «Персональное дело» есть некий дядя Федя из Самарканда, винодел, — его больно и несправедливо обижает главный герой, инженер Хлебников. Так вот, прототипом дяди Феди в немалой степени был мой собственный дядя, и некоторые черты Хлебникова позаимствованы мною из семейных преданий о нраве отца.

Еще — из семейной хроники. Однажды, вернувшись с последнего урока, особенно утомившего нас с Петей Кривовым педантичностью учителя геометрии, требовавшего, между прочим, от бойцов батальона ЧОНа, чтобы они учились хотя бы на «уд», я остервенело швырнул с порога опостылевшие учебники. Конец, конец скуке мира! Скоро каникулы!

Старший брат, вошедший следом за мной, иронически оглядел раскиданные по полу учебники. Нас многое с ним разделяло — в частности, мой ультрареволюционный ригоризм. К тому же он видел меня маленьким, а я себя — более чем взрослым. Тем не менее мы, в глубине души, любили друг друга.

Я заметил на брате новенькую красноармейскую форму, он забежал проститься — мобилизовали на Закаспийский фронт. Длинные руки торчали нелепо из рукавов гимнастерки, на ногах тяжелые австрийские башмаки, обмотки, завернутые неумело, фуражка, надвинутая без какого бы то ни было оттенка военной лихости. Я с сожалением взирал на безнадежную штатскость вчерашнего студента Института путей сообщения, приехавшего домой на вакации, да так и застрявшего здесь. Он преподавал арифметику в бывшем церковноприходском училище. Я привел его в ярость, скромно заметив, что пояс положено застегивать не справа, а слева.

Все-таки он поцеловал меня напоследок, я поморщился — телячьи нежности, бр-р! Эшелон отбыл в Закаспий ночью. Семья долго не получала от брата известий, а примерно через год объявился он, тоже ночью, и привез с собой прелестную юную жену, несметное число вшей, хоронившихся во всех швах обмундирования, и все признаки сыпняка.

Мобилизации…

В Самарканде они следовали одна за другой.

Что было делать?

То вырезали самаркандцев в закаспийских песках — туда, в Кызыл-Арват, был направлен отряд во главе со знаменитым самаркандским большевиком, бывшим солдатом царской дружины, Фроловым. Отряд напоролся на засаду и принял мученическую смерть.

То спешили на выручку в Ташкент — там предал революцию военный комиссар Туркреспублики Осипов: ночью заманил в казармы мятежников четырнадцать своих товарищей, комиссаров Туркреспублики, и расстрелял их у стенки в ту же ночь. Самаркандские железнодорожники двинулись на помощь ташкентским, мятеж был подавлен. Осипов бежал в горы, а оттуда в Афганистан.

То шли вышибать «дутовскую» пробку — в Оренбург; в Фергану, где бесчинствовал Мадамин-бек, басмаческий предводитель; в пески Хорезмского ханства, где властвовал Джунаид-хан.

Тенистый наш, зеленый, древний, чудесный город стоял, почти незащищенный, в кольце близких фронтов, в опасном и тревожащем соседстве с владениями эмира бухарского. Мелкие и пока разрозненные отрядики басмачей беспокоили город молниеносными налетами, жители опасливо закрывали железными засовами изнутри плотные ставни, гасили свет. Сумерки приносили нависавшую над домами гнетущую, неживую тишину. Иногда по затаившейся улице брел пьяный, наглотавшийся денатурату, хулигански барабанил кулаком в ставни, скверным голосом выкрикивал частушки, умышленно коверкая слова: «На Абрамовский бульвар музыка игрался, разным дамам-господам тудым-сюдым шлялся». Или: «Деньга есть — Иван Петрович, деньга нет — паршивый сволачь!»

Его забирал комендантский патруль, и он благополучно отсыпался до утра на нарах в крепости.

На Абрамовском бульваре, этой своего рода демаркационной линии, отделявшей старую, мусульманскую часть города от европейской, прекратились традиционные вечерние гулянья молодежи; дощатая раковина, в которой когда-то играл солдатский духовой оркестр, заросла бурьяном. За бульваром начиналась территория пригородных кишлаков; по ночам басмачи скакали по безжизненным, окаймленным слепыми дувалами кишлачным улочкам, стучали в кольца низеньких дверей, угоняли скот. Заодно резали хозяев, если узнавали, что те сочувствовали новой власти. Вечером, в одном исподнем, мчался по Абрамовскому бульвару популярный в городе фотограф с красивой фамилией Ландышев, художественной славой затмивший искусство фотографии моей тетки. Он влетел в комендатуру и рухнул почти без сознания. Из его невнятных слов поняли: на Абрамовском бульваре он назначил свидание, очевидно, с дамой. Близился запретный час военно-осадного положения. Дама подвела. Ландышев побрел домой несолоно хлебавши, его настигли басмачи, содрали с него щегольской английский френч, малиновые кожаные галифе, сапоги шевровой кожи, нательную рубаху, оставили только, из свойственной мужчинам Востока стыдливости, кальсоны.

Дежурный по комендатуре арестовал Ландышева на четыре часа за нарушение военно-осадного положения и отправил красноармейца к нему на квартиру, к жене — за штанами.

Романтические ночи. Иногда нам, школьникам старших классов, поручали дежурства на окраинах и караул у складов второстепенного значения. Однажды послали в Бухарскую слободку (так назывался район мусульманской части города, неподалеку от базара и мечети Биби-ханум, бывшее гетто, куда столетия не внесли ничего нового и где все хранило свой средневековый облик). Даже Октябрь не сумел ни в чем изменить беспросветно-унылую наружность слободки. Здесь издавна жили бухарские евреи, будто бы прямые потомки испанских беглецов, скрывшихся от очередных гонений то ли испанского короля, то ли великой инквизиции. В кривых, пыльных, нищенских кварталах прозябали ремесленники, извозчики, мелкие торговцы, неизвестно чем и на что существующая голь, в мутных арыках плескались грязные ребятишки. Жили скученно, дурно, однообразно, храня фанатическую верность древней религии и всем ее установлениям; переселялись из дома в ивовые шатры, когда наступал судный день; покупали только мясо, клейменное своими мясниками; одевались, как узбеки и таджики, в стеганые ватные или шелковые халаты, но перепоясывались не кушаками, а веревкой — упрямо сохранявшийся след средневекового унижения, каковое, как известно, паче гордости. Обитавшие в русской части города приехавшие из России евреи, главным образом потомки николаевских солдат, вполне обрусевшие и ассимилировавшиеся, относились к своим единоплеменникам снисходительно-высокомерно. Разбогатевшие бухарские евреи при первой же возможности переселялись в Новый город.

В бывшем гетто, сжимая ложа винтовок, вслушиваясь в шорохи, мы с Петей Кривовым провели несколько романтических ночей — тихое журчанье арыков, безмолвные за слепыми дувалами жилища, звезды.