Изменить стиль страницы

Слово «полевой» Петя произнес шепотом, оглянувшись.

У ворот города назревали события исторические. Про нас теперь будут сказки, про нас — песни, ура!

Воображение наше разбушевалось. А тут, пока мы бежали — конечно же в редакцию! — мелодия сотен цокающих копыт нарушила сонную тишину. Это был молчаливый марш мусульманского кавалерийского полка, скуластых всадников в полотняных буденовках, с винтовками за плечами, с шашками и нагайками, покачивавшихся в деревянных татарских седлах. Передвижение происходило ночью, в этом тоже был скрытый военный смысл.

С быстротой арабских скакунов мы домчались до редакции. Из типографии шел гул машин, прозвучавший для нас трубой горниста. У реалов — наборщики с верстатками, сонные, всклокоченные. Война!

Из пачки телеграмм, врученных редактором для оснащения грозовыми заголовками, я узнал — властитель Бухары, отсталого феодального государства в Средней Азии, сохранившего по сей день все порядки средневековья, предъявил ультиматум Ташкенту: станция Новая Бухара, находящаяся в непосредственном соседстве с ханской резиденцией, так же как и полоса отчуждения Закаспийской дороги, должна быть немедленно очищена от красных.

А как раз в полосе отчуждения, в частности в Чарджуе, недавно проходил съезд коммунистов Бухары, высказавшийся за восстание против эмира. Там же, в Чарджуе, сосредоточились бежавшие из столицы эмирата младобухарцы, вместе с чарджуйскими железнодорожниками поднявшие знамя восстания.

В случае отклонения ультиматума эмир угрожал наступлением на Ташкент.

Ультиматум отклонен.

Телеграммы в наборе. Мы с Петей, мешая друг другу, взяв карту, водим пальцами по границам эмирских владений.

— Разве у него армия! — восклицает Петя. — Видал я его офицера! На одном плече генеральский эполет, на другом — погон прапорщика, ну и ну! У старьевщика купил! В его коннице «Кавказ» команды отдаются по-русски. «Чашки навыдергайт!» — что означает «шашки вон!». Дергают, дергают шашки — не «выдергаются»! Тогда урядник — у него ведь там и урядники, как у русских казаков! — рапортует: «Никак нивозможно!» — «Как нивозможно?» — «Нимножко заржавел!»

Петя рассказал один из живописных анекдотов про опереточные порядки в армии бухарского эмира.

Ненавидя русского самодержца, но и завидуя ему и подражая, эмир создал у себя конницу наподобие русских казаков; конница называлась «Кавказ» и делилась по цвету обмундирования на кубанский, терский и тюркский отряды. Все было как у царских казаков, даже лампасы на цветных штанах и нагайки, которыми лупили наотмашь по башкам. Это была конная гвардия эмира, размещенная на всякий случай близ дворца и неизменно сопровождавшая его при выездах.

Во времена, когда эмир принял протекторат царя, действительно для пущей важности команды на военных учениях произносились на русском языке; сарбазы эмира не знали русского, и все время возникали конфузы.

«Трубач поднял саженную трубу и заревел над Регистаном. …Командир протяжно закричал:

— Наме-исти!

На таджикском языке это означало. «Не стой, не задерживайся!» Но командир побагровел от негодования, забежал вперед отряда, остановил солдат и, раздавая пощечины, закричал: «Ослы! Год вас учу! Год учу! Скоты! Когда говорят «намести», надо стоять, и ни с места, ослы! Не сметь двигаться, проклятые души!» Кто-то из зрителей задумчиво сказал: «Видно, по-русски наши приказы надо понимать наоборот. Говорят «не стой» — значит, надо стоять».

Это — из книги «Бухара» Садреддина Айни, основоположника таджикской литературы, писавшего и на узбекском. Судьба этого писателя и ученого, автора трехтомной антологии таджикской литературы, во многом примечательна. В книге «Бухара» он описывает день учений эмирской армии с командами на русском языке и то, как на площадь Регистана, где были учения, выводили узников. Впереди шел «Князь Ночи», шеф эмирской полиции, с топором в руке. Музыканты играли на дудках, свирелях и исполинских трубах, устремленных в небо (я слышал рев этих труб и у нас в Самарканде, тоже на площади Регистана, в дни праздников и игрищ. С небольшой разницей — в Бухаре под рев труб с узников сдирали одежду и били кизиловыми палками по обнаженным спинам. Музыка заглушала крики и стоны). Садреддин Айни описывает пытки со знанием дела — сам был приговорен за участие в движении джадидов, ратовавших за скромные демократические реформы, к семидесяти пяти ударам кизиловых палок и сам замертво был брошен в эмирскую тюрьму.

«При каждом ударе кожа приставала к палке и поднималась, а из раны во все стороны брызгала кровь. После семьдесят пятого удара визирь дал знак, палачи остановились, а державшие узника бросили его тело на землю. Он, как мертвый, лежал у ног начальника стражи и палачей».

Айни погибал в жутком, кишащем гадами подземелье, по имени Обхана, находившемся под дворцом эмира. Спасли его, вытащив из подземелья и переправив к нам, в Самарканд, русские солдаты.

Эмир в гневе отрубил голову родному брату Садреддина.

Здесь у нас, в Самарканде, Айни написал элегию «На смерть брата». Элегия — не элегическая. Садреддин Айни звал к восстанию.

— …Разотрем деспота к чертям! — кричал я, склонившись над картой бухарского эмирата и водя пальцами по его причудливо изгибавшимся границам.

Редактор отчитал юных шапкозакидателей. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги!» — повторил он цитату из своей недавней передовицы.

Резиденция эмира стала средоточием колчаковских, дутовских, деникинских офицеров, через горы, через пустыни пробиравшихся сюда, в Бухару. Явились и офицеры турецкой армии. Они переобучали бухарских сарбазов на европейский лад. Эмир выгнал прочь всех старых солдат, служивших пожизненно. Молодежь прошла две мобилизации подряд. На выручку эмира двигались конные отряды Джунаид-хана, десятки тысяч сабель. Ферганский вождь басмачей Курширмат прибыл в Бухару. Младобухарцы утверждали: у эмира не менее шестидесяти тысяч бойцов, пятьдесят пять орудий, несколько десятков пулеметов, операция предстоит сложная, трудная и, вероятно, кровавая.

Тем более что эмир бухарский объявил газават…

Покинув редакцию, мы поклялись друг дружке, только что не на крови, — быть в Бухаре любой ценой.

Город жил лихорадочной, интенсивной жизнью — прифронтовой. Орудия на лафетах, походные кухни, повозки обозов, грохот железных колес по булыжникам мостовых, в бывшем Дворянском собрании — митинги, театрализованные действия, концерты. Кавалеристы татарской бригады пришли в партер, наполнив его сводящим с ума звоном шпор. В ложе над раковиной оркестра вырисовывалась мощная фигура в кавказской бурке, спадавшей с плеч живописно и декоративно.

Марцелло, друг-приятель нашей семьи!

Вот личность, на плечах которой ворвемся мы в последнюю крепость феодализма!

Ни одно сколько-нибудь заметное событие в среднеазиатской истории первой половины века так или иначе не обходилось без активного вмешательства этого человека. О нем речь будет впереди, он того заслуживает. Здесь лишь будет сказано, что Марцелло, дергая головой — след от контузии — и поощрив меня за мои газетные успехи, действительно обещал взять нас с Петей в Бухару. Я был приглашен в его салон-вагон, стоявший на вокзале, после чего не спал всю ночь, готовясь к восхитительным невзгодам жизни на фронте.

Об уговоре с Марцелло, кроме Пети, знал лишь один человек на свете, каковой была наша одноклассница. Она сшила мне кисет из голубого ситчика, на нем красной шелковой ниткой вышила мои инициалы — ради одного этого стоило идти на фронт! Однако Марцелло подвел нас, я потом расскажу, как это случилось, но, так или иначе, решено было, податься в Бухару на свой страх и риск. Не сказав ни слова ни мамам, ни редактору, захватив с собой жестяные кружки, редакционные мандаты, махорку, а я еще и голубой кисет, пошли на вокзал.

Нас встречали сгустившиеся сумерки, зеленые фонари на путях, нервные гудки маневрирующих паровозов, конское ржанье, песня, которую протяжно тянул красноармеец в штанах с малиновыми лампасами, из прибывших на фронт, красных оренбургских казаков, тех, что остались верными Советской власти, а не атаману Дутову:

Отец сыну не пове-е-е-рил,

Что на свете есть любовь.

Веселый разго-во-ор,

Что на свете есть любовь…

Эта песня запомнилась мне навсегда, и, работая над пьесой «Поющие пески», я отдал ее лавреневской Марютке.

Подойдя к одному из эшелонов и улучив минуту, когда поблизости никого не было, мы взобрались на крышу теплушки. Под нами жарила гармошка. Малиновый казак пел уже вдалеке:

Рассерди-и-и-лся сын, запла-а-а-а-кал,

Во зеленый сад пошел…

Веселый разговор,

Во зеленый сад пошел…

Эшелон тронулся.

Рассвет застал нас далеко от Самарканда, в песках. Прохладный ветер обвевал нас, дым от паровоза стелился по лицам, копоть лезла в нос. Души пели.

На одной из пустынных станций, с одиноким карагачом, чьи листья давно утратили следы зелени, став белыми от пыли, поезд брал воду. Поднимая шланг, железнодорожники, вооруженные винтовками, заметили нас. Подняли тревогу.

С крыши нас сняли и отправили под конвоем в жесткий классный вагон, где расположился политотдел.

Где-то близко шла артиллерийская канонада. Прислушиваясь к уханьям пушек, мы объяснили начальнику политотдела — длинная седая борода, очки в железной оправе, кожаная фуражка с маленькой звездочкой, чем-то неуловимо похожий и обличьем и повадкой на нашего редактора, — кто мы такие. Поначалу он пригрозил арестом, но, смягчившись, оставил при политотделе. Так мы стали очевидцами падения последнего туркестанского сатрапа.

Эшелон выгрузился у станции Каган — Новая Бухара.