Изменить стиль страницы

Вот она, главная и непреходящая ценность нашего государства!

И, в конечном счете, наисложнейший, но и важнейший вид строительства!

Рампа — линия огня. У Александра Блока в его письме о театре, написанном еще в сентябре 1917 года, я прочитал такие строки:

«Театр есть та область искусства, о которой прежде других можно сказать: здесь искусство соприкасается с жизнью, здесь они встречаются лицом к лицу; здесь происходит вечный смотр искусству и смотр жизни; здесь эти вечные враги, которые некогда должны стать друзьями, вырывают друг у друга наиболее драгоценные завоевания; рампа есть линия огня; сочувственный и сильный зритель, находящийся на этой боевой линии, закаляется в испытании огнем. Слабый — развращается и гибнет. Искусство, как и жизнь, слабым не по плечу».

…Небольшая повесть «А зори здесь тихие…». Новое имя в литературе — Б. Васильев.

Я был в Свердловске — там мне сказали не без гордости:

— А Васильев — земляк наш, недавно еще был инженером на Уралмаше.

Васильев талантлив, как и его повесть.

«А зори здесь тихие…», спервоначалу открытая журналом «Юность», обрела свою вторую жизнь — сценическую.

Почему пленен дебютантом из Свердловска сначала читатель, а потом и зритель?

Попробую ответить, сказав сперва о другом сильном впечатлении.

Я видел фильм «Белорусский вокзал». Авторы его — молодые люди. Видел вскоре после спектакля «А зори здесь тихие…» и был захвачен теми же чувствами, что и на спектакле.

Да, вечный смотр искусству и жизни. Да, рампа — линия огня.

Спектакль и фильм — о силе святого фронтового братства. О том, что врублено в нашу память навечно. Перед чем отступает суетное, мелкое, второстепенное, малозначащее. И о чем сказано в фильме грубовато, но точно: как важно всегда «не шкурничать», как «не шкурничали» на войне.

Мы на спектакле «А зори здесь тихие…» в Театре на Таганке.

Простая история, печальный и вместе героический эпизод, каких немало было в минувшей войне. И в литературе о таком написано немало.

Будто бы ничего уже не скажешь нового об этом, будто бы видел, слышал ты эту солдатско-девичью речь, эти уставные взаимоотношения, будто бы и не разволнуют зал знакомые ситуации, знакомые слова, как не может взволновать повторенное не однажды. Будто бы нельзя повторять сказанное, изображать изображенное.

А вот можно. Если это художественно. Если это открытие. Если это смотр жизни и смотр искусству.

А это именно так в Театре на Таганке, в спектакле, поставленном Юрием Любимовым.

Манера игры тут значит многое. То, что иной раз кажется, что и нет ее, игры, вероятно, есть одна из главных, если не главная тайна этого представления.

Из зала выходят в фойе — там темно, горит лишь один дежурный свет, и только на марше лестницы пять больших медных снарядных гильз, и в них пять огней — пять молодых коротких жизней, пять девичьих сердец.

…А в фильме «Белорусский вокзал» финал «черно-белый», хотя весь фильм цветной.

Спят бывшие солдаты и видят все тот же сон — возвращение с фронта. И идут, венчая художественный фильм, смело взятые из старой хроники документальные кадры возвращения солдат с войны.

И кадры эти — как и медные гильзы в фойе на Таганке — вечный огонь нашей памяти.

И вечный огонь жизни. И вечный огонь искусства.

Рампа — линия огня…

КЛУБНИКА В НОЯБРЕ

Поздняя, грустноватая осень в Крыму. Позолота на горных склонах, схваченный осенним огнем кустарник на далеких серпантинах. Ночи холодные, небо холодное, по-южному густое, по-южному черное, по-южному полное звезд.

Чехову, верно, уже было одиноко в эту пору на ялтинской набережной, когда спускался вниз, посидеть под любимым платаном — сезон в Художественном давно в разгаре, укатили на север друзья и милые знакомые, даже суетная петербургская и московская публика, которую можно было разглядывать, схлынула с набережной, верно, и дама с собачкой тоже покинула юг, воротилась в губернию, к серому забору, курить тяжкую свою и сладкую беду.

Ветер, верно, носился из конца в конец набережной, как нынче, был, верно, как нынче, штормовой прибой и волны доставали до другого края набережной. Чехов прислушивался к его грохоту, а потом садился к дремавшему на козлах извозчику, и тот, похлестывая (разумеется, лениво!) по лошадиному крупу, вез Чехова в милую ему и постылую Аутку.

Здесь, в Аутке, где нынче чеховский музей, написал и «Вишневый сад», и «Три сестры», и, конечно, «Даму с собачкой».

Смотрю, как мотается верткий портовый катер, как нос его зарывается в волну, и тут же с ленивой уверенностью, нисколько не реагируя на свежую погоду, грузным, но ладным, упругим телом заполонив чуть ли не всю гавань, швартуется «Иван Франко», чудо здешних мест. Он двухцветный, черно-белый, что придает еще большую красоту и законченность его линиям. А труба, как и положено, с поперечной красной широкой каймой. Мощная океанская грудь и весь корпус — черные, а многоэтажные надстройки — белые. Лайнер может ходить в дальние страны, к другим материкам, и по сравнению с этим добродушным великаном другой теплоход, «Абхазия», стреловидная белоснежка, отстаивающаяся сейчас в порту, кажется крошечной, изящной яхтой.

Ярусы «Ивана Франко» пустоваты сейчас, впрочем, как и нынешняя ялтинская набережная. Не много пассажиров сошло по его трапам — и слава богу, по правде сказать!

Прошу прощения, но не слишком по душе мне Ялта летняя, пусть праздничная, нарядная, пусть с потоками людей, текущими непрерывно, бесконечно по набережной, подобно колоннам демонстрации. И пляжи, которые кто-то сравнил с ванной в старых коммунальных квартирах, и какофония транзисторов, исполняющих одновременно «Чаконну» Баха, «Болеро» Равеля, цыганские напевы, «Аве Марию» и марш для советских служащих, занимающихся дневной гимнастикой. И окрики бдительных спасателей, доносящиеся с моря: «Гражданка в голубой шапочке, вернитесь немедленно в зону купания!» И плакаты, строго-настрого запрещающие что-то мять, где-то петь, куда-то заплывать, даже перепродавать лежаки.

Нет, Ялта нынешняя, позднеосенняя, дороже — необычная, пустоватая, без столичного шика-блеска, с медленно и неприкаянно бродящими группами усталых людей в черных и синих длинных плащах, с застывшими на лицах недоумением и неловкостью: зачем они тут, что им тут делать…

И штормовой вал, накатывающий на волнорезы, и безлюдные аллеи парка, полные осенней, светлой печали…

Хорошо, как же хорошо, что можно окунуться вот в эту Ялту и отключиться от мучительной суеты, остаться с мыслями, да и с самим собой наедине в этой грохочущей тишине и в этих холодных ночах с густым небом, и вечером не спеша идти в гору, оглядываясь на огни теплоходов в гавани, и на огни ялтинских холмов, и на близкую луну, и на красный огонь, мерцающий с вершины Ай-Петри.

Между четырьмя и шестью пьют свою нескончаемую чашечку двойного кофе в кафе «Ореанда», поглядывая сквозь сплошную стеклянную стену на морские барашки, пожилые немцы в ботинках с тупыми толстыми носами и толстыми подошвами. Они занимают несколько столиков и перебрасываются друг с другом громкими веселыми репликами. Их речь поначалу вызывает определенные рефлексы, но… узнаем, что это дрезденские рабочие, революционеры, сами прошедшие через Заксенхаузен и через Дахау, гости, приехали сюда отдыхать. Пусть, пожалуйста.

В других кафе, во многих во всяком случае, уже не выпьешь и чашечки кофе — стулья сложены в козлы, до свиданья, до следующего года. Мертвый сезон — всюду просторно, на втором этаже гигантской веранды-ресторана заняты немногие столики, а что тут творилось летом… Танцуют и теперь, в мертвый сезон, но уже в пальто, в шляпах и кепках. Официантки тоже в пальто, в плащах, это выглядит странновато. Разве одни только оркестранты держат марку, несмотря ни на что, без пальто, в пиджаках, бесстрашные и лихие. Ударник лупит в барабан и подскакивает синкопически, впрочем, это помогает согреться.

Ритм танцев бешеный — погода диктует этот ритм. Вальс «Дунайские волны» перевернут в быстрый фокстрот, свадебный танец «Фрейлехс» на манер рок-н-ролла, а траурный марш Шопена, да, да, именно траурный марш Шопена, с наивным и обезоруживающим кощунством — в ритм твиста. Твист мака́бр — и его плясали все с тем же молодым, сметающим все условности и предрассудки остервенением.

Холодно, холодно, холодно.

А утром все изменилось по волшебству. Нет, не поверить! И южное солнце, и термометр на пятнадцать тепла, и море ласково-муаровое, и посверкивают на серпантинах, в солнечных отражениях, ветровые стекла машин, и катера бодро уходят в морские прогулки в Гурзуф и Алупку, и тянет запахом жарящегося шашлыка с мангалов, выставленных прямо в аллеях парка.

А на рынке, что делается в этот солнечный день на рынке!

Черные абхазцы из Сухуми и такие же черные аджарцы из Батуми, добравшиеся сюда этим тихим-тихим, синим-синим морем (и не хватает фантазии вообразить, что оно было вчера таким ревущим, грохочущим, опасным!), торгуют на широких лотках кровавыми гранатами, тяжелыми грушами бера, величавыми яблоками бельфлёр, в корзинах сладкий бежевый миндаль (вот откуда «миндалевидные глаза»), коричневые каштаны, сладкий лук неправдоподобно лиловой окраски, миниатюрные мандарины, иссиня-фиолетовые колокола баклажанов. У входа на рынок сидят инвалиды с фанерными ящиками наготове — пожалуйста, пакуйте посылки на Урал, в Сибирь, на Дальний Восток. В воскресенье тут полно, торговля вовсю, можно купить все, начиная от поросят, разнорыбицы, скумбрии, свежей и вяленой, кефариков, горного цветочного меда и меда в сотах и кончая щенками от кавказской овчарки и египетскими голубями. В обычные дни пустовато, как и на набережной, покупателей вроде бы поменьше, нежели торговцев. Придешь сюда в утреннюю рань или в обеденный час, кажется, нисколько не уменьшились груды фруктов на лотках, рынок все равно ломится от изобилия, пожалуй, как никогда за последние годы. И крупное, аристократическое яблоко — королевское, с гладкими желтыми боками; и бумажный ранет, каждое яблоко картинно-румяное, и тяжелые гроздья мясистого черного винограда; и каталон, толстокожий виноград, розово-красный, как осенний кустарник; и спелая семиренка с обманчивой зеленоватой кожицей; и бледноватый мускат александрийский, невзрачный на вид, но со своим собственным, не похожим ни на какой другой, тончайшим букетом; и длинные прозрачные «дамские пальчики», и пикантная бархатистая изабелла; и мелкий, но удивительно вкусный лимонный розмарин…