Изменить стиль страницы

И — неприкаянно бродившая женщина в стеганой кацавейке, накинутой на плечи, и боа вокруг шеи поверх мятого бального платья из черного бархата.

— Мерцальская, мой боевой товарищ, — представил ее Марцелло. — Цени ее, как ее ценят бойцы, командиры и комиссары Туркестанского фронта и, в частности, командарм Фрунзе. Ее репертуар — это не то, что мы слушали в Дворянском собрании. Между прочим, она читает под аккомпанемент восточных инструментов мою поэму о Каракумах.

Мерцальская равнодушно протянула мне руку с персидским браслетом. Из купе высунулась кудлатая голова, спросила: «Спирт добыл?» — и, по выражению лица Марцелло догадавшись, что ответ будет отрицательным, исчезла.

— Привязался, пес, ездит со мной по всем фронтам и весям, — шепнул мне Марцелло. — Поэт, талантище…

Глупый-глупый, а я вдруг сообразил — Марцелло не тот, за кого я его принимал. Из мельком оброненных товарищем Мерцальской реплик стало ясно: Марцелло не командует ни фронтом, ни дивизией, ни даже полком, а всего-навсего начальник полевой эстрадной труппы. Много позже я узнал — командующий, обнаружив на путях старый салон-вагон, распорядился приспособить его под лазарет, Марцелло и его спутников из салон-вагона перевели в эшелон с красноармейцами. Эшелон ушел в Бухару той же ночью.

После взятия Бухары Марцелло в нашем городе не появлялся. Где он, что с ним, не убит ли — ничего не было известно. Его открыли вновь уже в годы нэпа. В кафе «Чашка чаю», принадлежавшем бывшему адвокату Лажечникову, сидел советский бизнесмен в синем костюме с модными серебрящимися ворсинками, вяло тянул крюшон из желтой соломинки, на соседний стул брошена дымчатая фетровая шляпа, какую не носил даже мой дядя винодел, известный в нашем городе щеголь.

После «чашки чаю» Марцелло нанес визит и в наш тихий дом.

— Кем вы теперь, Марцелло? — без всякого юмора, даже перейдя на «вы», спросила моя мама.

— Я теперь, — так же серьезно ответствовал Марцелло, — уполномоченный Резиносбыта.

Он заключал оптовые торговые сделки — автомобильные скаты, игрушки из резины, мячи, соски, мужские галоши.

— Чтобы быть точнее — красный купец, — продолжил он несколько меланхолически. — Но моя бурка хранится у Мерцальской в Москве, в Трубниковском переулке. Кто знает, когда горн поднимет по тревоге…

Остался ночевать и, вытащив из министерского портфеля крокодиловой кожи маленькую скляночку, приложил ее к ноздрям.

Это был эфир, род наркотика.

Утром Марцелло сгинул.

Увидел я его через несколько лет — в Ленинграде, в зале бывшей городской думы, на литературном вечере. Ждали Есенина.

Марцелло вышел на эстраду. В мягкой, вишневого оттенка бархатной блузе, с артистическим черным бантом. Назвался членом ордена воинствующих поэтов — имажинистов. Есенин заболел. Лежит в «Англетере», высокая температура, доверил выступление ему.

— Не надо! — крикнул какой-то немолодой нахал.

Марцелло, собравшись драться, засучил рукава.

Этот прием он заимствовал у самого Владимира Маяковского.

Нахал, однако, вызова не принял, и публика, оживившаяся было, стала разочарованно расходиться.

Заменить Есенина бедному герою моей ненаписанной пьесы не удалось.

Я подошел к нему. Как он изменился, как поблек, как увял!

— Зайдем в бар «Европейской», выпьем черного горького пива, — сказал он голосом, полным безнадежности.

В баре, быстро опьянев, плакал.

— Вот и ты совсем большой… А помнишь мой салон-вагон? Я ведь тогда фронтом командовал, помнишь? Эх, Бальзак, утраченные иллюзии… Собираюсь в Индию, в Голубые горы.

С тех пор, увы, я больше не видел Марцелло. Доходили лишь сведения, одно другое исключавшие. Кто-то сказал, что он в Сочи, на Кавказской Ривьере, заведует культмассовой работой в санатории Вооруженных Сил. Кто-то опроверг этот слух, заявив, что Марцелло на Кавказе и как будто работает научным сотрудником, кажется, в Сухумском обезьяннике. Была версия — Марцелло стал работником эстрады в системе Крымконцерта, и кто-то даже рассказывал, будто он исполняет, не без успеха, пародийные куплеты, а рефрен подхватывает публика: «Ю-бе-ка, Ю-бе-ка, как мы любим тебя…» («Ю-бе-ка» в сокращении — Южный берег Крыма.)

Приехавший с Памира альпинист уверял, что на высокогорной ночевке он познакомился с киномехаником по имени Марцелло, и он же, киномеханик Марцелло, отпускает, по совместительству, мануфактуру в высокогорном кооперативе Таджикторга. По другой версии, тоже среднеазиатской, Марцелло видели и слышали на съемке кавалерийской атаки где-то в долине Вахша, там снимался фильм о борьбе с басмачами. Марцелло якобы не то главный администратор, не то исполнитель главной роли, но, в общем, опять — главный. Кто-то, с дергающейся головой, был ударником в джазе одесского ресторана на Большом Фонтане. Кто-то другой, тоже с дергающейся головой, трагически погиб в автомобильной катастрофе на Военно-Грузинской дороге, под скалой «Пронеси, господи!». Какой-то человек, схожий с Марцелло по многим приметам, возможно скрывавшийся под чужой фамилией, был судим за растрату.

Так я и по сей день не выяснил до конца — жив ли, остался ли среди нас, действует ли этот человек, рядом с которым граф Калиостро выглядел бы сущим младенцем. Уже совсем не так давно, путешествуя с сыном, ненароком попал я на представление цирка шапито в парке небольшого белорусского городка. Я увидел факира-иллюзиониста, таскавшего из атласных рукавов бухарского халата голубей и кошек и непрестанно дергавшего головой.

После номера факир снял белоснежную чалму с воткнутым в нее страусовым пером и все остальное свое ошеломляющее оперенье. Нет, это был не он.

Где вы теперь, Марцелло?

Кто вы теперь?

А МОЖЕТ ОН УЛЕТЕЛ?

«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе!»

Так начиналась «Неделя» Юрия Либединского, маленькая повесть, собственно, и не повесть, скорей, «микророман», вышедший в 1923 году и сразу же ставший не только всероссийски, но и международно известным. Лариса Рейснер, вернувшись из Германии, рассказывала о том, какой оглушительный резонанс вызвала эта книга, переведенная на многие языки за рубежом. Анри Барбюс в Париже назвал свою восторженную рецензию о «Неделе» — «Революция, увиденная революцией».

«Какими словами рассказать мне о нас, о нашей жизни и нашей борьбе!»

Теперь эти слова — в камне, на Ново-Девичьем кладбище в Москве, на памятнике Юрию Либединскому.

Не перечитывал сейчас «Неделю», боюсь, возможно и даже наверное, многое в ней покажется наивным.

А в 1923 году, заброшенный смилостивившимся проводником-узбеком на полку для вещей, на самой верхотуре бесплацкартного вагона товарно-пассажирского поезда Ташкент — Москва, я, безбилетный «заяц», впервые в жизни покидавший свою Среднюю Азию, прочел попавшуюся мне случайно тоненькую книжонку — и забыл о грозном контролере, рыщущем по вагонам, о том, что меня ждет в Москве, забыл обо всем на свете.

Прочел и тут же перечел, строчка в строчку. Залпом, на одном дыхании.

Потом уже, через десять лет, в Ленинграде, от самого Либединского узнал — он свою «Неделю» написал с тем же запалом, одним дыханием, каким читал ее я, шестнадцатилетний парень.

Написал в юношеском страстном задоре, каждой строчкой мысленно полемизируя с одним современным ему талантливым писателем:

— Вот какой ты видишь революцию — а она вот какая! Тебе уездный городишко в наши дни представляется кошмарным свинством, и ты это свинство принимаешь за революцию…

Уездный городишко, описанный Либединским, овеян мировой революцией, ветры которой неистово шумели и над нашим тихим городом, под его древним небом, моим небом юности…

Вероятно, оттого и встревожили тогда безбилетного «зайца» строки о том, как синеет радостное небо из перламутровых просветов людям, которые потом все погибнут, почти все до одного.

Я знал таких людей — были со мной рядом, их одержимость определила и мою жизнь, как и жизнь многих людей поколения…

Читал «Неделю» и вспоминал Угельского, моего учителя геометрии, и оставленную позади, во вьющемся за поездом дымке паровоза, свою первую любовь, неудачную, несчастливую, однако, как и коротенькая грустная повесть Либединского, овеянную теми же дух захватывающими ветрами мировой революции…

— Так это вы написали «Неделю»? — спросила при первом знакомстве с Юрием Николаевичем Либединским Лидия Борисовна Толстая, которая потом станет его женой. — А мы вас в школе прорабатывали.

И он ответил ей, как она потом вспомнит, «с грустной усмешкой, явно вкладывая в это слово иной смысл:

— Кто меня только не прорабатывал».

Я познакомился с Юрием Николаевичем в Ленинграде, в начале тридцатых годов поселились в одном доме «Слезе социализма», описанном Ольгой Берггольц в «Дневных звездах».

Либединский стал автором нескольких романов, однако подарил мне «Неделю» с горьковатой дарственной надписью на первой странице:

«…«Неделю», мою первую книгу, увы, пока непревзойденную…»

А в 1956 году он послал Александру Фадееву, своему другу юности, в больницу только что изданные, после перерыва в два десятилетия, повести «Неделя» и «Комиссары».

Фадеев ответил на подарок письмом на машинке с припиской от руки:

«Спасибо за «Неделю», это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь…»

…Угельский, учитель геометрии.

Он стоял бы первым в списке действующих лиц пьесы о маленьком городишке, в котором веют сшибающие с ног ветры мировой революции… если бы такая пьеса была написана.

Действующее лицо, без которого будет неполной история моего среднеазиатского современника.

Его уже давно нет на свете.

Убит.

А может, в минуту смертельной опасности, в его «Неделю», когда и он увидел — в последний раз! — радостное небо из перламутровых просветов, выросли силою любви крылья за его плечами, и он улетел, подобно юному самаркандскому зодчему, поцелуй которого прожег платок Биби-ханум, первой красавицы древнего Самарканда?