Изменить стиль страницы

О, да это же Илья Шатил! А вон та нарядная дама — Лелька Смирнова, как была франтихой, так и осталась. Но Женька Горбовский — это уж просто Дориан Грей! Хоть бы сколько-то изменился! Лысоват, конечно, но в остальном — молодец!

Однако были на этой встрече и такие, кого Борис Васильевич решительно не мог узнать, и это рождало странное чувство опасения: а что у тебя внутри? Может, и внутренне ты так изменился, что лучше бы нам вовсе не встречаться?

Интересно все-таки: худощавые располнели, а когда-то плотные, полноватые заметно отощали.

Вот мимо Архипова и Чернышева промчалась вприпрыжку ярко накрашенная Зоя Маврина, за которой Борис Васильевич некогда старательно ухаживал и на протяжении нескольких вечеров тщетно добивался ее руки. А за Мавриной, тоже вприпрыжку, как козленок за козой, поспешала девчонка лет пятнадцати, удивительно на нее похожая, носик картошкой, будто слепок с материнского.

— Колька! Васята! Женька! Косточка! — доносилось со всех сторон.

При виде Каткова Архипов не мог удержаться от улыбки. С огромным животом, на непомерно худых длинных ногах-ходулях, Катков лобызал своего старинного приятеля Петьку Маленького, с которым бок о бок прожил пять лет в общежитии.

— Самое смешное, — сказал Чернышев на ухо Архипову, — что именно Катков и написал отличную монографию о вреде ожирения. Я, например, для себя много ценного из нее почерпнул.

Рядом с Катковым стоял высокий, хорошо сложенный человек без правой руки. На лацкане гражданского костюма — Золотая Звезда.

Что-то очень знакомое было в нем, о чем-то важном напоминал Архипову этот человек.

— Кто это? — озадаченно спросил он Чернышева.

— Ну, неужели не помнишь? — Чернышев укоризненно посмотрел на него. — Это же…

Архипов и человек со Звездой встретились взглядами. На секунду тот, казалось, окаменел, а потом первый бросился вперед.

— Это ты, Борька? — закричал он и, крепко зажав одной рукой шею Архипова, привлек его к себе.

А Борис Васильевич даже закашлялся от волнения, узнав наконец Степана Корабельникова, с которым осенью сорок первого года выходил из окружения под Вязьмой.

И начались, как всегда бывает у фронтовиков, воспоминания, воспоминания…

— А помнишь, как из той лощины?..

Говорили они громко, жестикулировали горячо, и Архипов не сразу расслышал, что его окликает низкий грудной голос.

— Товарищ майор! Майор Архипов!

И этот голос напомнил что-то, взбудоражил Бориса Васильевича, будто вывернул из времени целые пласты его жизни, его судьбы и судеб бесконечно дорогих ему людей, с которыми он прошел самые страшные испытания в жизни.

Рядом с Корабельниковым и Архиповым остановилась, как морем вынесенная на берег, седая красавица с черными бровями, с огромным черным глазом и с черной повязкой на другом глазу. А зубы были белые и лицо странно молодое под этими седыми волосами.

Архипов сразу ее узнал. А она помнила даже имена и отчества их обоих и улыбалась им, но что-то странное было и в улыбке и во взгляде единственного ее огромного глаза.

Архипов первый понял и молча сжал локоть Корабельникова. Тот в ответ на миг прикрыл веки. Значит, он знал! Она была совсем слепая, эта седая красавица. Похожий на черную жемчужину, опушенный густыми ресницами глаз ее ничего не видел.

Эльвиру Джамбраиловну Джамбраилову, хирурга госпиталя, которым командовал на Смоленщине Архипов, ранило осколком. Ранение было тяжелейшее, хотя, как говорится, ни крови, ни мышц разорванных, — ничего не было из тех аксессуаров, которыми обычно пользуются литераторы, описывая тяжелораненого.

Небольшую бороздку провел осколок на лбу, глаз только изнутри залился кровью. Непосвященный даже за ушиб мог бы это принять, а не за ранение.

Непосвященный. Но ведь они-то были врачами!

Архипов предложил тогда Джамбраиловой немедленно эвакуироваться в глубокий тыл.

При разговоре присутствовала сестренка — из «скороспелых», военного времени. Работали эти девочки истово, но знали мало. И девушка с подозрением взглянула на начальника госпиталя и на красавицу врачиху: чего, дескать, с такой ерундой эвакуировать? Какие раненые у них долечиваются, обратно в строй идут, а тут царапина простая и крови-то нет.

Но они были врачами и понимали: страшная опасность даже не в том, что, вероятно, придется удалять глаз. В том опасность, что со временем может отказать и второй.

Эльвира не захотела эвакуироваться.

— Но, товарищ майор, вы же понимаете — мой отъезд оголит госпиталь, — заявила она. — Хирургов не хватает, идут и будут идти тяжелые бои. И, кроме того… — Голос ее охрип, губы стали подергиваться, но она откашлялась и продолжала так же твердо, с достоинством: — Кроме того, доктор, я считаю, что вы преувеличиваете опасность для второго глаза.

И они начали спорить, забыв, что находятся всего в двадцати километрах от переднего края, в затхлой землянке, а не в комфортабельной клинике и их тени колеблются в полумраке от зыбкого пламени «летучей мыши». Но в чем-то она была права: действительно, как же оставить госпиталь?

— Пока у меня видит хоть один глаз, есть голова и целы руки-ноги, я остаюсь, — тихо проговорила она. — И, пожалуйста, не будем больше спорить.

Конечно, кроме всего прочего, в ту пору оба они были еще очень молоды, обоим казалось, что время только лечит, оба думали: но почему обязательно должно случиться худшее? Ведь бывают же случаи!..

Случаи действительно бывали.

Он ходил взад-вперед по доскам, издававшим гавкающие звуки.

— Но учтите, — сказал он, — в ночную смену я вам просто запрещаю выходить.

— Что ж, — сказала она с явным облегчением. — Против этого я не возражаю. Тогда, с вашего разрешения, через недельку я начну работать. Надо же постепенно привыкать!

Она говорила так, словно речь шла вовсе не о том, что ей неизбежно предстоит вылущивание раненого глаза. Она просто хотела уже привыкать работать с одним глазом. Уже одно это для хирурга трудно до чрезвычайности, а ведь, кроме того, она должна была страдать от изнурительных болей.

— Вы смелая женщина, Эльвира Джамбраиловна, — сказал тогда Архипов, а в его устах это было высшей похвалой.

Вскоре Эльвира, прикрыв левый глаз черной повязкой, появилась в операционной. С первых шагов она поняла, что за ее спиной незримо присутствует Архипов. Он распорядился, чтобы ей ассистировал опытный врач Варганов, а инструмент подавала старшая сестра Гераскина, а не молоденькая Верочка Авдеева.

Самым трудным было преодолеть первый день. Потом она стала чувствовать себя уверенней. Все же у нее тоже был опыт трех лет войны, через ее руки прошли тысячи тяжелораненых, и сотни из них были обязаны ей жизнью.

И вот теперь она слепа.

Это была самая трудная встреча. Борису Васильевичу пришлось употребить всю свою выдержку, все мужество врача и фронтовика. Его терзали запоздалые сомнения: а может быть, он все-таки обязан был тогда думать не о госпитале, а о ней и только о ней?

Это были не просто мысли. Это была какая-то буря ощущений. А между тем бывшие друзья оживленно беседовали, разбившись на группки, смеялись, вспоминали минувшие дни…

Эльвира получала пенсию. Брайлем она начала интересоваться задолго до того, как он ей вплотную пригодился, и потому овладела им неплохо, много читала, и книги стали ее истинной страстью. И очень полюбила музыку. Слух у нее за эти годы, естественно, стал более обостренным, — вот ведь почти всех, кто к ней подходит, мигом узнает по голосу.

Корабельников записал ее телефон, сказал, что завтра же позвонит, потому что у него к ней дело. Архипов хотел спросить, есть ли у нее семья, дети, но не решился. Она попрощалась и ушла раньше всех. Борис Васильевич думал проводить ее, но она сказала:

— Спасибо, я всюду хожу одна, уже привыкла…

И он не решился настаивать.

Потом всех пригласили в ту самую аудиторию, где когда-то им прочли первую, а затем последнюю лекцию.

Ганна Голоденко — бессменный парторг курса — предложила почтить память погибших на фронте товарищей и тех, кто умер в последние годы.