Изменить стиль страницы

Она перевела взгляд на мать. Все еще густые волосы Софьи Степановны в электрическом свете отливали темным золотом, но Леночка знала, что это от хны. А под хной и мама седая. Если вовремя не намажется этой страшной на вид зеленой кашей, надо лбом и на висках появится серебристая опушка.

Волна нежности нахлынула на Леночку. «Как я люблю их, люблю в них все! И как я смогла вчера не позвонить им, когда задержалась? Знала ведь, что они не уснут, пока я не явлюсь домой».

Она снова почувствовала себя вне этого круга, вне их фронтового братства, ей стало одиноко в шумной, очень уж шумной компании.

А Слава, наверное, не придет…

Леночка сидела между отцом и некрасивой женщиной, которую он привел, Шурой Марчук, как он ее представил. Нет, не так уж она, пожалуй, некрасива. Нос действительно длинноват и черты лица плоские, неинтересные, но все это как-то скрадывается, стушевывается добрыми и по-детски ясными глазами. «Глаза, как у княжны Марьи», — подумала Леночка, но тут же возразила себе: нет, Марья все-таки была княжной, а у этой в глазах есть что-то жалкое, несчастливое, словно она боится чего-то.

Борис Васильевич потрепал Леночку по волосам своей тяжелой ладонью и пригладил нечаянно выбившийся завиток, — теперь у всех эти нечаянно выбившиеся завитки! Да, так о чем это он думал? Ах, о кудрявом костюме Степана. Ну и костюмчик, нечего сказать! Небось из какого-то закрытого-перезакрытого магазина. Красиво, право слово, но он-то, Архипов, такого бы и под халатом не носил. Слишком экстравагантно.

Он примолк, размышляя, и все, кто близко сидели, тоже притихли, словно в ожидании.

— А скажи, Борис Васильевич, — заговорила Шура Марчук, — скажи, бывало тебе по-настоящему страшно? Я-то ведь всю войну у своего рентгена провоевала, — мягко улыбнулась она, повернувшись на мгновение к Леночке. — Это все-таки вроде тыла. Я ружейной стрельбы и не слыхивала.

Она сказала не по-военному: ружейная стрельба. Фронтовики говорят — винтовочная. Это даже Леночка знала.

— Помолчи, Александра! — вдруг раздался с того конца стола голос Рязанцева. Леночке удивительно было, как расслышал он в этом гаме их разговор… — Помолчи насчет своего тыла. Я знаю, ты пять литров крови на фронте сдала.

— Так это ж не страшно, — сказала Марчук, близорукими глазами разыскивая среди сидящих Рязанцева. — Не страшно и не больно.

— А мне бывало страшно, и не раз бывало, — задумчиво сказал Борис Васильевич. — Только потом я привык, научился это прятать. А в первый раз прямо оскандалился, когда под бомбежкой оперировал. Операцию в несусветном напряжении закончил. А тут опять «юнкерсы» пошли, заход за заходом, бомбы рвутся и рвутся. Оперированного вынесли, а я ка-ак дуну из операционной. А бежать-то пришлось через переполненные палаты. По дороге чуть не споткнулся о носилки, на носилках раненый… И тут я замер: увидел нашу дружинницу. Сашок ее все звали. У нее была такая большая коса, что она ее вместо кашне вокруг шеи обматывала. Я стою, как баран, а она как ни в чем не бывало раненого этого, на носилках, кормит. И не могу передать, каким взглядом она на меня посмотрела! Ну, я что-то там пробормотал невразумительное и гляжу — раненые тихо лежат, к разрывам прислушиваются. Никто не то что бежать, а пошевельнуться самостоятельно не мог. И ни один ни словом, ни жестом не дал мне понять, что́ они прочитали на моем лице, какой страх. На чугунных ногах я вернулся в операционную. Век буду помнить!

— У раненых и у больных только и учиться выдержке, — помолчав, сказала Марчук. — Господи, иной раз смотришь, ну, кажется, волком бы выть на ее месте, а она терпит, редко когда сорвется, несдержанность проявит…

Раздался звонок. Леночка вздрогнула. Сразу не стало для нее ни стола, ни шума, ни людей. Была пустая комната и тишина, нарушенная звонком.

Уже поздно, это не может быть он.

Она поднялась невесомо и невесомо же вылетела в переднюю. И Софья Степановна проводила ее тревожным, озабоченным взглядом.

Кроме Софьи Степановны и Леночки, никто ничего не заметил, все пили, ели, говорили…

Это все-таки оказался Слава. Леночка вошла с ним в дымную, шумную комнату. Кто-то уже бренчал на гитаре, кто-то пытался петь… Но Леночка не думала об этом трогательном фронтовом братстве и о том, что она здесь одна, вне круга. Сейчас она была уже не одна, и если что и волновало ее, то это опасение, что шумное сборище резвящихся стариков произведет на Славу странное впечатление: у них в доме такое не было бы возможно.

Он вошел, весь в светлом, такой свежий, отутюженный, сдержанный. Учтиво поклонился гостям и пристроился рядом с Леночкой в кресле у окна.

— Ты уж извини, — тихо сказала Лена. — У нас сегодня традиционный папин праздник — встреча фронтовиков. Но шумят они ужасно!

Слава едва заметно улыбнулся. Ему показалось забавным, что Леночка, сама такая шумная хохотушка, морщится от громких голосов гостей. Он посмотрел на ее простодушное, хорошенькое личико и подумал, что его, пожалуй, портит какое-то заискивающее выражение. И он твердо знал, что заискивает она сейчас перед ним, стесняется, что ли, и не умеет этого скрыть. Она вообще ничего не умела скрывать, и это ее качество Слава отнюдь не считал достоинством. В женщине должна быть какая-то загадочность, недоступность, что ли.

— Думаю, они заслужили право пошуметь, — сказал Слава очень серьезно, и Леночке послышалось, что в чем-то он ее упрекает, вот только в чем?

Софья Степановна искоса поглядывала на Славу, а некрасивая женщина — та уставилась на него прямо-таки бесцеремонно, и он чувствовал на себе этот взгляд, но никак не мог объяснить себе интереса этой дамы к его скромной особе. Сначала, когда он только вошел, на лице ее отразилось откровенное удивление, потом на нем застыла улыбка, совершенно преобразившая тусклые черты.

Борис Васильевич тоже заметил интерес Шуры Марчук к Леночкиному гостю и тоже не мог понять, чем так удивило Шуру появление этого юнца.

— Ты что, знакома с ним? — склонившись к ее уху, спросил Архипов.

— Нет, но нас и незачем знакомить: я же вижу, что это сын Кулагина. Верно?

— Верно, — сказал Борис Васильевич. — Но что здесь удивительного? Он учится с моей Ленкой и иногда заходит к нам.

— Борис, милый! — вдруг не по-праздничному серьезно сказала Марчук, и тень тяжелой заботы снова легла на ее лицо. — Я же тебе еще не сказала. У меня большое несчастье: очень плоха сестренка. Я положила ее, пробилась всеми правдами и неправдами в клинику Кулагина. Сергей Сергеевич должен помнить меня по фронту, был момент, когда я ему там помогла… То есть ты не подумай, Борис… — оборвала она сама себя. — Ты не подумай, в общем… я сделала только то, что обязана была сделать. Но просто… просто я думала, что он помнит меня, и потому добилась, чтобы Оля попала к нему. Он обещал встретиться со мной, как только вернется из отпуска. Может, пока ты посмотришь ее, Боря?

Борису Васильевичу было ясно, что чего-то Шура недоговаривает. А она уже полностью выключилась из праздничной атмосферы, и вновь ею овладело беспокойство, то самое, из-за которого она иной раз могла показаться настырной, надоедливой, хотя сама, вероятно, этого не замечала.

— У сестры, — торопливо продолжала она, не задумываясь над неуместностью этого профессионального, рабочего разговора за праздничным столом, — у сестры…

У Бориса Васильевича как заноза выскочила из памяти. Он вспомнил то, чего весь вечер не мог вспомнить, хотя не раз пытался: записка, которую для памяти сунул ему Горохов! Гороховские соображения по поводу операции, которую Федор считал нужным сделать одной больной. Вероятно, о ней и идет речь — Ольга Чижова, так, кажется, сказал Горохов?

— Чижова? — спросил он. — Твоя сестра — Чижова?

— Ты уже видел ее? — с испугом спросила Марчук.

— Нет. Не видел. Слышал.

Что-то во всей этой возне с Чижовой было ему неприятно: не нравилось то, что Марчук уложила сестру в клинику к знакомому профессору. Ну к чему это, честное слово! А еще сама медик. Вызывало сомнение то, что именно Горохов наметил оперировать эту, похоже, очень нелегкую больную. Бориса Васильевича интересовала судьба Горохова, хотелось бы и помочь, и посоветовать, но, не видя больной, что можно сказать? А идти с консультацией в кулагинскую клинику просто неэтично, и он, конечно, не пойдет.