— Порт-Эверглейдс, вас слышу, здесь Тейлор! Мы только что пролетели над небольшим островком! Никакой другой суши в пределах видимости нет!

Капитан пригнулся, широко расставив ноги, и тер тыльной стороной ладоней слезящиеся глаза. Все было ясно. Не надо было быть летчиком, чтобы понять: группа безнадежно заблудилась над океаном. Но… Но не было ответа на другой, куда более важный, вопрос: каким океаном?

Каким? Где? И в каком… Ну, смелее: в каком мире? — с замиранием сердца спросил себя — осмелился спросить — старшина. Он же просто человек — человек как бы там ни было! И боялся ответа, хотя ответ уже знал. Теперь, когда все догадки приобрели такую четкую страшно-неопровержимую реальность, — знал. Что?!

Да, рация вновь заработала! Они все живы — живы!

— Когда у кого-нибудь из вас останется десять галлонов топлива, мы все вместе, повторяю, только все вместе садимся на воду. Каждый это понял?

Сэнди, боясь верить, с невыносимо-истовой надеждой заметался глазами по лицам русских; со лба его шелушилась отслоившаяся с крыла «ила» сухая крошка-чешуя старой камуфляжной краски. А рация работала! Они все еще были живы; они все еще боролись — хотя, кажется, уже поняли, что оказались за пределом, что шагнули туда, откуда нет возврата…

— … не кончится горючее. Ближе к берегу у нас больше шансов…

Пауза. Неясное встревоженное бормотание. Чей-то изумленный возглас:

— Что это? Что это там такое — слева?!

— Мы можем зарыться в любую минуту!

— Тейлор — Пауэрсу. Вы слышите меня?

Вот теперь наступила развязка: неведомый им Тейлор что-то увидел, что-то невероятно важное, он пытается, он надеется дозваться, докричаться до своих; ах, если бы он знал…

— Вы слышите меня?! Тут, слева…

Треск, свист — проклятые помехи! Нет, вот он вновь прорвался:

— … не думаете ли вы, что… Если б нам увидеть свет!

Все. Связь оборвалась — на сей раз навсегда. Они ушли.

Тихо-то как… Невероятно, невозможно, ненавистно и привычно тихо.

Нежно шелестел ветер, приглаживая растревоженную пыль. Сэнди сидел на гальке и беззвучно трясся, обхватив голову руками. Ровно, размеренно и вечно гудел океан, накатывая шипящие волны на покойный берег. Где-то там, за стеклом, в темных синих глубинах в эти минуты неспешно и умиротворенно, ничем уже не тревожась, плыли, опускались ко дну огромные птицы, замедленно раскачивая изломанными крыльями; пять чаек — погибших чаек, людьми созданных, плывут в холодную вечность, унося с собой людей. «А рыбы? — дурацки подумал старшина, — интересно, рыбы как ведут себя в таких ситуациях? Пугаются, удивляются или любопытно лезут к кабинам, пытаясь разглядеть неведомые им существа за стеклом? Впрочем, возможно, никакой рыбы там, куда ушли пять экипажей, и нет? Ведь ушли они, вероятно, туда, где мир действительно иной — все тот же вечный, бессмертный, бесконечно-множественный, великий и чистый — Мир иной…»

Созвездия были неведомы. А звезды их — полны изящной, тоненькой нежности и свежести цветов рассветного дождя.

— А ведь мы видим их здесь впервые… — с тихим потрясением воскресающего человека капитан с никогда им не ведомым целостным упоением вглядывался в светлеющие уже небеса, откуда ему в глаза ободряюще глядели тонкие звездочки-хрусталики, из бездны Космоса подмигивали троим измученным, но поверившим в себя людям, переливались неслышными вспышками, передавая, наверное, друг другу в вечные глубины весть о том, что еще трое живых существ обрели дорогу в пустыне и уже поднимаются по ней — ступенька за ступенькой.

Сколько хватало глаз, лежал вокруг уверенный в них океан, ожидая последних проводов своих гостей. И на островной скальной тверди тяжко покоилось старое железо, столь долго и надежно помогавшее и укрывавшее троих, нашедших в нем пристанище, — может быть, потому помогавшее и укрывавшее, что помнило людей? Тех, что создавали его, и тех, что жили, верили в него раньше? Люди ушли — корабль умер. Но… Но душа — или души тех, кто ушел, их тепло какой-то крохотной частичкой сохранилось в нем и теперь приняло этих троих?

Куда ушли люди старого корабля, кто они были? Может быть, были они неродившимися потомками этих троих? И где теперь их дорога?

Про то печалиться не надо. Где бы ни была она — она впереди. Всегда. И для всех — одна.

И трое летчиков — русские и американец, — став собратьями, вышли на нее, как и их предшественники; они уже преодолели первые, самые трудные шаги тяжкого пути познания, и сегодня, когда расцветет день, они вместе шагнут далеко вперед.

Нет сомнения — будет тяжко. Предстоит прорыв, великий прыжок сквозь невидимый барьер, стоящий в душе каждого землянина, нет, каждого живого существа, рожденного Создателем. Но искус преодолим — искус страха, лености и неверия.

Душа пробьется сквозь монолитное стекло, прорвется живой крик ее сквозь окаменелость враждебных Жизни сиюминутных выдуманных истин и догм — как прорывается сквозь кровь и боль крик вновь родившегося младенца, заявляющего о своем праве на существование.

Каждый из троих, не говоря друг другу и слова, избегая многозначительных и пустых фраз и клятв, уверен был в каждом — а значит, и в себе…

* * *

Кузьменко торчал под уверенно задранным носом самолета, что-то разглядывая в ему одному видной дали. А может, просто глазами летчика оценивал в последний раз его же руками созданную взлетную полосу: дорогу страха, поражений, неверия, дорогу мужества, надежды и — победы. Или же он надеялся увидеть новый свой путь? Ведущий в высь, в свет?

Попов, сидя в своей кабине, старательно вспоминал, не забыл ли чего. Вроде нет… Несколько рисунков; примерный план местности; заметки и записи на обороте неведомых бланков, карт, графиков и таблиц из той самой штурманской, которую так лихо разгромил доблестный капитан в первые свои часы на Острове. Кое-какие мелочи из кладовых судна; именно мелочи, которые дадут толчок к поиску, но ничему не повредят переброской сквозь барьеры и полосы времени и пространства (если переброска состоится, если удастся прорваться, если они вырвутся к людям — людям своего мира и если… если… если…).

Сэнди с час назад ушел молча за реку, к своему заброшенному самолету — попрощаться. Русские терпеливо ждали его, прощаясь с Островом — и с собой. Собою прежними.

Остров Памяти. Совести. Очищения. Прошлого — если памяти? Да нет же, нет. Будущего!

Они теперь знают — человек ничего не боится. Может все преодолеть. Может — если чист. Если свободен! А свободен — когда чист… Как все, оказывается, просто.

Они уйдут, чтобы вернуться. Они возвращаются уходя.

Капитан послюнил палец, задрал его, «щупая» явно стихающий ветер, вздохнул и пошел в последний обход самолета. Зачем-то погладил лопасть; заглянул в ниши гондол шасси; со вздохом общупал изуродованный элерон; поковырял пальцем разбитый плафон красного АНО. Ну да черт с ним, с АНО, — обойдемся. У нас ныне другие задачи, нежели ночные полеты в боевых порядках…

Щурясь, он вгляделся в выжидающе застывшие темно-коричневые, пепельно-серые, пыльно-синие изломанные зубцы скал, вплавившихся переломанными крючками в рассветное, но уже остекленевшее зноем небо. Ждут…

Вырвемся ли? Как, Остров, — не боишься отпускать нас? А?

Я знаю: ты слышишь меня и, значит, все про меня знаешь. Мы уже другие! Ведь ты многое нам нами же о нас рассказал. И мы уйдем, чтоб никогда не расставаться. Ни с тобой, ни с собой. Мы — это мы все: вчерашние и завтрашние, верующие и фарисеи, святые и лжецы, подонки и ученики.

Ага, вон возвращается наш малыш. Кажется, действительно пришла пора прощаться… Ну что ж! Спасибо за все. Ты сказал нам главное: Дверь существует. Ты подвел нас к ней, чуть-чуть ее приоткрыл и шепнул: смотрите, дети, смотрите хорошенько и знайте — Надежда есть, есть, несмотря ни на что…

Посыпались камни: в покатившемся вниз облаке пыли по осыпи съехал на заду Сэнди. Этот бравый лейтенант, видать, всегда останется пацаном! Ну точно — он все-таки въехал своей мальчишеской хулиганской задницей в здоровенный камень внизу, с треском разодрал, конечно, штаны и, конечно, крепко ушибся. И поделом. Нечего кататься по перилам в общественном месте. Пора взрослеть и становиться воспитанным мальчиком.

Кузьменко насмешливо пронаблюдал, как Сэнди покряхтел, как дохромал до самолета, аккуратно помог ему отряхнуть пыль и шлепком подтолкнул к кабине.

Он вдруг неудержимо захотел что-то сказать, произнести нечто эдакое, забористо-крепкое, моменту приличествующее; потребность прощания вдруг даванула прям «за яблочко», в горле застрял какой-то комок. Он крякнул, прокашлялся и сердито стукнул кулаком по плоскости:

— Копаемся? Сэнди, по-шустрому! Ждем-пождем — сколько можно? Ветер уходит, и вообще… — он прикусил язык. Да что ж такое, прям детское недержание речи. — Стар-р-ршина!

— Ну? — готовно отозвался сверху Попов.

— Баранки, мать твою, гну! Твое место сейчас где?

— Сейчас. Чего ты, право, запорол горячку…

— Ста-р-ши-на?!

— Ох, чтоб тебя… Ну, вот он я.

— Вот так. Стань сюда, под крыло, да. И — по кивку.

— Да выбью я камни — все знаю, все помню.

— Хорошо, если б еще и успел. Так, значит, сначала левый, за ним — правый. И помни — тормозов у меня нету, помни!

— Знаю.

— Знаешь… Петух тоже знал, а где кончил? Гляди мне! Не успеешь — никто не поможет. Эй, лейтенант!

— На месте, — сдержанно отозвался из кабины стрелка Сэнди.

Капитан быстро огляделся и двумя движениями привычно вскинул себя на крыло, подчеркнуто решительно опустился в кабину и пару минут деловито и сосредоточенно возился, ерзая, пристегиваясь, бесконечно поправляя и регулируя ремни, чашку сиденья, шлемофон, клацая переключателями и проверяя уцелевшие бортсистемы.

Сэнди сидел тихонько как мышонок, будто впервые очутился в кабине самолета. Старшина, согнувшийся под центропланом в три погибели, терпеливо ждал.