— А я не цепляюсь. Я жалею, — зло сказал капитан. — Иначе пропадет.

— Интересно жалеешь.

— Правильно жалею. А вы, доброхоты, всегда «сю-сю», потому что сами хотите и можете, когда с вами на «сю-сю». А чуть чего — в кусты. И выплывай, как можешь. Знаю. Пробовал.

— Того лучше. Совсем ты одичал тут, Саня.

— Тут одичаешь… Ну а ты? Прям завтра готов когти рвать? А как же научный интерес всего несчастного человечества? Или как дали по ушам, так сразу понял: слабо?

— Завтра… Что такое «завтра»? Ты-то, как я понял…

— Я сам еще ничего не понял. Давай-ка делом займемся! Невпроворот ведь. И вообще. Вечер скоро, а мы еще ни в одном глазу. Сэнди! — неожиданно заорал он так, что старшина вздрогнул. — Живой ты там, пацан? Интересно, чего он там ищет… Может, и вправду зря я на него так…

А в самом деле, куда он запропал, странно…

— Тс-с-с… — вдруг слышно даже в гуле прибоя прошептал капитан. — Гляди! Гляди, — его чудовищно грязный заскорузлый палец уперся в надстройки судна. Старшина похолодел. Огромная ходовая рубка, нависающая над палубой, дрогнула и поплыла, раздваиваясь в дрожащем жарком мареве. Боковым зрением он заметил, как капитан, закрыв глаза, бесшумно сказал перекошенным ртом: — Нет, о, Господь милосердный. Нет. Хватит.

И, словно послушавшись капитана, глыба надстройки беззвучно осела вниз, на место.

«Фу ты! Чего мы всполошились? — почти раздраженно перевел дух старшина, отстраненно разглядывая между тем поплывшую в порыве ветра тяжелую пыль старой краски, тихо ссыпавшейся, заструившейся грязным облаком со стены рубки; что-то явно звякнуло. — Да нет же, нет! Показалось… Жара, раскаленный металл, ветер, движение воздушных масс от нагревающихся поверхностей. Все предельно просто. Скоро тени своей пугаться будем. Ну, конечно, — вон он, наш юный лейтенант! Все на местах, все в порядке».

Да, на крыле ходового мостика действительно появился Сэнди. Он диковато озирался, пригнув голову, словно не понимал, куда попал, потом, перегнувшись через ограждение мостика, долго разглядывал с верхотуры ждущих его русских и, наконец, помахав им какой-то банкой, неторопливо застучал каблуками ботинок, замелькавших в просветах ступенек трапа.

— Попить тащит, — вздохнул капитан. — Хороший малый. Жалко…

— Чего жалко?

— Не чего. А кого. А вот тени нету. Ин-те-ре-сно. А?

— Полдень, — пробормотал разморенно успокоившийся старшина.

— Глаза разуй. Академик… Под себя глянуть лень?

— Я-то разул. Ты лучше скажи, почему не удивился?

— Я вообще давно не удивляюсь. Даже солнышка вот нету — а я все равно не удивляюсь.

— Нас шарахнуло из Арктики в тропики — и мы спокойны. Будто так и надо. А что потребно для такой переброски? Почему мы уцелели? И вообще — была ли переброска с нами? Но все это еще куда ни шло; ну погалдели малость, ну попутались…

— … ну харч метнули. Отдельно взятые товарищи…

— Бывает. Но вот эта штука под нами! — старшина гулко бухнул кулаком по палубе. — Я не про железо! Я… Я про стекло! А? Это вот не слабо?

— Пока не знаю, — рассеяно щурясь, пробормотал капитан. — Но узнаю. Гад буду — узнаю.

— Узнаешь? И так известно. Мы действительно попали на некий объект.

— Ух ты! Это ж надо. Ну кто б мог подумать, а?

— На объект, созданный руками, возможно, людей. Вероятно, своего рода самопрограммирующийся, саморегулирующийся автомат, или зонд, или что-то в этом роде, способный корректировать даже изменение внешних, объективных ситуаций. И мне кажется, оставлен он тут давно, по нашим, земным меркам давно, меркам нашего времени. А мы явно… Ты меня слушаешь?

— Спасибо, малыш, — Кузьменко щурился от все еще непривычно-ослепительно режущего света и потому не поднял к подошедшему Сэнди головы. — И не держи сердца на сердитого командира. Сердитые — они и есть самые добрые. Как бабушки и семеро козлят. А чего ты нам в клювике принес? Мы тут научную… — капитан поперхнулся, уставясь снизу вверх на прозрачный стеклянный кувшин в трясущейся руке американца. А старшина не сводил глаз с лица парнишки. Лица такого же белого, как… Да. Да! Как молоко. Свежее молоко. Нормальное, белое, домашнее молоко в неведомом кувшине, вернее, в необычной, ранее русскими не виданной здоровенной широкогорлой бутыли.

Кузьменко принялся медленно вставать. Сэнди тряханул перед ним бутылкой, всплеснув пену. Капитан бережно-опасливо, как взведенную гранату, принял ее в сведенные пальцы подставленной руки, стремительно окинув взглядом Сэнди, сотрясающегося горбато задранными плечами. Заломив опаленные рваные брови и не сводя с парнишки глаз, он наклонился, медленно глубоко вдохнул из горлышка, через плечо немигающе поглядел на старшину — и, не разгибаясь, бесконечно долго в гудящей прибоем тишине стал наклонять бутылку, покуда молоко — да, это было, черт его дери, молоко! — не потекло тоненькой струйкой в другую его подставленную руку; и когда белые позванивающие капли во вкрадчивом шорохе ветра посыпались на черные измызганные сапоги, он ткнул бутыль Попову и, закрыв глаза, поднес ладонь к лицу, подержал ее растопыренною какую-то секунду, словно всматриваясь куда-то вглубь то ли ее, то ли себя, — и вжал лицо в ладонь. По черным скрюченным пальцам, по черно-седым щекам брызнули нежно-белые струйки, тяжело закапал лунный жидкий жемчуг.

— Я… Я дом-ма был… — прыгающим голосом прошептал Сэнди.

Капитан осмотрел разжатую ладонь, облизнулся и, скрипнув зубами, в мгновенном хрусте пальцев сжал кулак. Потому что пальцы прыгали.

— Где? Дома? — спросил он хрипло. — А тут у нас, значит, сплошные консервы, да? Ведь правда, да? Кругом одни консервы? Как мы? Да? А, ч-черт, оно парное… Где?! — оскалившись, он страшно встряхнул Сэнди за треснувшую грудь рубашки. Тот, морщась, мотал бессильно головой. И тут только Попов понял, чего он так испугался в Сэнди.

Мальчик был весь мокрый. Волосы, рубашка, брюки, ботинки, даже ремень — все было мокрым насквозь. А ботинки его, ладные коричневые офицерские ботинки, были не просто мокры — они были по самый верх густо заляпаны желтой и коричневой глиной — влажной глиной! Мокрой! И на пластилиново-жирные ее комья сплошь налипла трава. Вон она — в следах Сэнди на палубе! Зеленая, желтая, серая — всякая трава. Простая, деревенская, земная. Трава!

Старшина перевел дух. «Консервы! — эхом стучало в висках. Кругом одни консервы. Как мы…».

— Ну?! — заорал капитан.

— Молоко принес… — Сэнди трясло, он прятал лицо.

Кузьменко тупо поглядел на старшину.

— Молоко? Ага… Из дому. Понятно. Ну да. Дома побывал. В родимой хате. И как там наши?

Сэнди поднял к нему лицо. Лицо, залитое прозрачными слезами.

— Они не видели меня. Потому что я… Я — умер…

… Ночь шумно утопала в холодном ливне. В невидимых углах старого дома рычали водостоки, захлебываясь клокочущей водой. Пенные вертящиеся струи хлестали сквозь щели навеса веранды, искрясь отраженным из кухни светом, и в низвергающихся водопадах дрожало и раскачивалось на веранде под порывистым ветром кресло-качалка отца, забытое, как всегда, на ночь.

Он моментально промок насквозь и, не чувствуя сгоряча ледяной холод, опасливо шлепая по пузырящимся лужам, вприпрыжку обогнул дом. Он еще ничего не понимал; слишком стремительно-прост был мгновенный, в неразличимом миге, на полувдохе шаг из залитой теплым сиянием ходовой рубки старого корабля сюда, в осеннюю ночь на старую ферму под Маскоги.

Отбросив тылом ладони воду с лица, он оглянулся на темную массу гаража, где в его время жили три собаки. Хоть бы не учуяли, тогда… А что тогда? Разве теперь узнают его шустрая хитрованка Дженни, широколапый толстозадый Бегемот и его нахальный братишка — бесстрашный и глупый Терри-Пулемет? Едва не упав в грязь, он взобрался на выступ фундамента и приник лицом к струящемуся водой желтому окну.

Там, внутри, ничто не изменилось, кроме света. Да, во всегда светлой и веселой спальне матери сейчас было почти темно. Он даже не сразу понял, что комнату освещает лишь лампада под иконой в углу. Всегда, сколько он себя помнил, мать на ночь в том углу молилась — она сохранила веру своих предков-славян, но набожной показно-истовой никогда не была. Такой, какой, похоже, была эта вот старуха, сникшая в глубоком поклоне на коленях под лампадой.

Он сморгнул воду, заливающую ресницы. И разглядел мать. И тихий ужас сдавил сердце мохнатой ласковой лапой, когда его привыкшие ко тьме глаза рассмотрели под иконой знакомое фото — увеличенное фото, им самим посланное матери в день отлета к русским из Британии. Широченная фуражка, заломленная назад и набок, широченная улыбка. «It,s okay, Mom!»[85]

Ах, какой славный лихой летчик-истребитель рядом со своей боевой машиной, судорожно оскалившейся алчной пастью. «Порядок, старушка!». Во дурак, проклятый сопливый юный дурак! Боже, прости мне — прости мне, мама, юную дурость мою…

Кому молилась мать?

Старуха, словно услышав, медленно распрямилась на коленях и трудно обернулась. И широко раскрытыми бездонными глазами смотрела в зрачки сыну.

Сэнди вцепился в мокрую стену, ломая ногти. Сколько ж прошло лет? Двадцать? Тридцать? Больше? Сколько?!

Вода разъедала глаза, текла в уши, забивала дыхание.

Старуха тяжело встала и острожно, как слепая, пошла к окну. Чуть не сорвавшись, Сэнди отпрянул и повис над лужей, крик рвался из сведенного судорогой горла.

Старуха стояла рядом с ним, в десятке сантиметров, за стеклом и слепо всматривалась в черное, залитое дождем и временем окно.

— Мама… — прошептал он и, зная, что делать этого нельзя, никак нельзя, что последствия непоправимы, прижался носом, лбом, лицом, всем сердцем и душой вжался в это стекло и, захлебнувшись горем, уже забыв все в мире, закричал:

— Ма-м-м-ма-а-а!..

Крик зазвенел в ушах, рассек неумолчный шум низвергающихся небесных вод, хрюканье труб, свист ветра. Но она не слышала…