— Ну, и как? — прохрипел капитан откуда-то издалека.

Попов отвалился назад за дверной проем и невидяще уставился на него, сидящего спиной в угол. «Умыться б вот напоследок. Зубья почистить. Опять же белье — как спокон веков русский солдат помирал. Уж Бог с ним, с бритьем — хоть исподнее б сменить, чтоб в аду не воняло…»

— Теперь жарко, что ли? — жалобно сказал Сэнди, умостившись на диване. — Господи, за что, а?

Кузьменко закашлялся, ухватившись за грудь, — так больно и так по-человечески мучительно, что старшина словно проснулся! Очнулся, рванулся в дверь — но увидел все то же — немыслимый рай. Рай для кого? Для затерянных в вечности? А самолет? Где наш «ил»?! A-а, вон он. Стоит. Понурый, забытый, дико-неприкаянный и чужой здесь. Ждет… Господи, да он же ведь их ждет! Милый, родной, единственно верный и честный. И вдруг Попов понял. Понял! Ну конечно. Самолет. Корабль. Остров. Остров-корабль.

— Я знаю. Уже знаю, — он вцепился обожженными морозом пальцами в теплую резину герметизирующих дверных прокладок и принялся вставать. — Вставай, малыш.

Сэнди отрицательно замотал головой. Капитан, выпучив глаза, мучительно дышал, ухая грудью, как геликон.

— Мы прорвались, — сказал старшина. — Уму непостижимо, но мы справились. Мы…

— Да! — прохрипел капитан. — В гроб — на гробу. Прорвались.

— Во времени. На корабле. Это не остров. Это не остров! Это — корабль или самолет. Это…

— Да пропади ты… — капитан бессильно запрокинул голову и закрыл глаза. — Все. Отвоевался.

— Сбылось. Вставай же, Сэнди. Сашка!

— Да пошел ты, — невнятно сказал сквозь зубы капитан и перевел дух.

Попов рывком вскинулся, призывно кивнул головой Сэнди, изо всех сил улыбнувшись, и вывалился наружу, на крыло ходового мостика. Его мягко окатил умиротворенный гул прибоя, теплый ветер смешливо взъерошил волосы. И свет. Сколько чудесного света, который все они забыли! Сколько тепла…

Забыли, забыли…

Улыбчиво щурясь, он оглядел дичайше неуместную здесь замызганную палубу, всю дрянь и хлам на ней и потянул с себя задубевшую куртку. Сэнди засопел рядом — он сунулся головой вперед под рукой старшины, ухватился за релинг ограждения мостика и, кося на Попова печально-смешливым карим глазом, несмело, очень детски улыбался, словно боясь, что сейчас отнимут только что подаренную вожделенную игрушку.

Позади них загнанно дышал Кузьменко — он стоял в дверях и угрюмо смотрел в бесконечный горизонт над сияющими синими водами. Бесконечный, как их дорога.

Тяжело. Невыносимо тяжело…

Но они — люди. Они столько смогли и прошли. И они справились. Пока только с собой. И они пройдут все оставшееся, им предназначенное…

Американец вопросительно показал старшине глазами вниз. На пляж. На воду. Ему не терпелось все проверить.

— Давай-давай, — подтолкнул лейтенанта плечом Попов, и пацан, расстегивая на ходу куртку, двинулся по трапу. Через минуту он уже стоял на верхней палубе внизу. Старшина же разглядывал окрестности, но найти ничего не мог.

Как сказался сказочный полет на замечательном создании неведомых рук (добры ли, добры ли они?), на арктическом заповеднике чудес?

А никак.

Те же камни. Те же скалы. Тот же серый хаос, залитый сейчас жарким слепящим светом. И взлетная недостроенная полоса — та же. Небо вот — вроде новое, но… Но где-то там — колпак… И даже снятый вчера вечером моторный капот «ила» покоится тихо себе и спокойно, аккуратненько прислоненный к ящикам.

Так, может, и не было никакого полета? А? Не было урагана, океана-перевертыша, острова в поднебесье и величественного стеклянного купола, разделяющего два (только два?) мира? Может, сон все и бред? Вообще — все?

Сейчас, вот сейчас постучат в дверь землянки, и мы проснемся, маленько мятые после вчерашнего праздника встречи, и выйдем в наш тоскливый, израненный, изгаженный, просвистанный снегом и войной мир, и вновь… Нет!

Нет. Не дозваться. Не достучаться. Ни нам — ни к нам…

Все. Хватит. Не было никакого сна. И нет. А коли так — надо уходить. Немедленно. Уходить, пока не поздно. Пока все из-за нас не развалилось. Не погибло. И кто-то не погиб (возможно, наши еще не родившиеся дети, внуки, правнуки? Как знать…).

Это — реальность.

Здесь, а значит, и во всем нашем мире, нашем разнесчастном Божьем позабытом огороде, уже идет работа. Строгая, налаженная, точная, рисковая работа. А мы, вломившись сюда, крутясь и суетясь, всюду суя свой нос и во все вмешиваясь, пытаясь что-то понять и всего пугаясь, — мы все гробим: рвем точнейше выверенные связи, ломаем столетьями отработанные графики, нарушаем тончайшие процессы, ломаем абсолютную по качеству программу. Губим ее, задуманную гениально и грамотно, нашими мерками даже не осознаваемую и не определяемую, созданную и проводимую ради нас же, ради всего измученного, изолгавшегося, тонущего в крови и дерьме, злобе и безнадежности, раздираемого ненавистью и местью человечества, Программу.

Задуманную и проводимую… Да. Да, людьми! Не знаю почему — но людьми. Да нет, знаю. Спасение, милосердие, тихая подсказка, шаг за шагом… Это же все равно люди! Пусть не так, как мы. Но ведь люди. Может быть, те, кто еще не родился…

Но как же не хочется, как тягостно уходить! Боже мой, как прекрасно и страшно это Прикосновение. Какая высокая надежда — и бесконечно тяжелая ответственность. И, наконец, хоть как-то осознаваемый смысл в твоем появлении на Земле. Какая высокая и чистая Награда…

Чего он там кричит? Во Сэнди дает! Какой же славный он мальчик! А Сэнди на баке, высоко задирая голенастые ноги, плясал. Отплясывал, да еще как! Сам себе прихлопывая, сам себе притопывая, во всю глотку аккомпанируя, присвистывая, дудя и размахивая тяжелой меховой курткой.

Старшина хрипло засмеялся и, перегнувшись через релинг, прокричал:

— Покажи им, малыш, покажи!

Его рвануло за плечо, он, едва не опрокинувшись, отшатнулся — и прямо в переносицу ему воткнулись бешеные помутившиеся зрачки Кузьменко:

— Подыхаешь, сука?!

Старшина остолбенел от этой захлестнувшей его жуткой ярости, а капитан уже с дробным грохотом ссыпался по трапу и, в три прыжка пролетев коридор шкафута, вылетел на полубак.

Упала тишина.

Звякая в шелесте ветра подковами сапог, капитан медленно вышел на середину палубы и огляделся — как в тот, первый, раз. Да, весь бедлам, весь тот послегибельный разгром и срам, которые он увидел в первый день, были тут как тут. Да и куда могли бы подеваться. Ничто не изменилось.

Ничто?!

Никто?!

Древний, глухой, темно-безысходный ужас животного, попавшего в ловушку. Вот что оно такое! Капкан. Вот что изменилось. Кап-кан! Ничем иным этот распроклятый остров не был. Они попались. Сами.

Кузьменко медленно оглядел этих двоих.

Тяжело дышавший дурачок-американец, весь мокрый как мышь, в одной рубашке. Недоумок-ученый наверху, до сих пор ничего не понявший. И он, капитан советских ВВС, несущий всю полноту ответственности.

— Н-ну? — осведомился Кузьменко. — Веселимся? А, суслики?

— Тьфу, — сказал наверху старшина и с громыханием двинулся вниз.

— Я те плюну! — бешено взревел капитан. — Это вас они могут, понял? Вас! А меня — во! Видал? Во они меня купят! — и он с размаху врезал сапогом по сгнившему ящику, очень удачно оказавшемуся рядом; ящик глухо ухнул, и по палубе с развеселым лязгом, дребезгом и громыханием полетели, покатились, запрыгали раздутые какой-то гнилью консервные банки, ехидно зазвенело стекло кстати подвернувшегося противогаза.

Попов проводил банки взглядом, покачал головой и неспешно принялся стаскивать через голову рыжий толстенный летный свитер, измызганный до неузнаваемости.

— Тэ-э-экс, — сказал капитан. — Значит, никто ничего так и не понял?

— Отчего ж, — рассудительно ответил старшина и, задрав голову, длинно оглядел белесое горячее небо в поисках солнца, но так его в дымке и не отыскал. — Все все поняли. Но интересно бы знать, куда подлодка подевалась.

Капитан подскочил к борту, быстро окинул взглядом побережье и чертыхнулся.

— Правильно, — одобрил старшина, старательно развешивая свитер на каком-то горячем ржавом тросе. — Не исключено, что именно туда. А мы вот не делись. И самолет наш с нами. А? То-то. Во сюжет! Он почему-то тоже никуда не делся. Почему?

— Надо проверить, какова вода. Перед уходом. Ты ж спешил уйти? Чтоб знать.

— Зачем?

— О-о, мой капитан, зачем… Зачем? Это вопрос вопросов. Зачем знанье слабому, суетному человечеству? Зачем вообще все? Во вопросик! Еще бедолага Фауст…

— Стар-ши-на!

— Ну затем хотя бы, что сегодня утром здесь была Арктика. Арктика безусловно советская, со всеми и для всех вытекающими последствиями. Впрочем, что я? Арктика — только была! Как и мы — мы были в советской Арктике. С последствиями. Так что пора. Нам пора, мой капитан! Ну-ка, посторонись, малыш… О-оп! — Попов неожиданно легко перемахнул через фальшборт на осыпь и, гремя камнями, в шуршании песка и пыли съехал на пляж.

Идя к воде и на ходу стаскивая комбинезон, он прокричал снизу:

— А ежели какая не наша, глубоко чуждая, враждебная и подлая акула или иная черепаха мирового империализма меня схарчит — пишите, не робейте: он погиб коммунистом!

И, расшвыряв повсюду за собой одежду, смешно поджимая кривые волосатые голые ноги и белея сырой незагорелой кожей, старшина пропрыгал оставшиеся метры и с маху плюхнул в воду, пропав на миг во взметнувшихся брызгах и сверкающей пене. Капитан и американец ошалело торчали над бортом на верхней палубе корабля, веря и не веря глазам своим. А Попов вынырнул из голубовато-зеленой плещущей воды, вырвался аж по пояс, разбросав руки, всхрапывая и ухая, басом захохотал и, призывно взмахнув Сэнди, заорал:

— Доверие, братья! Главное — доверие, и мы не повредим! Эй, малыш! Что ж ты застрял? Прими прощальный подарок своих братьев по разуму — но не по уму! — и кувыркнулся с головой в волну, сверкнув безмятежно-розовой задницей.