В сущности, Клавка ехала впервые, до этого были лишь короткие минутные поездки с отцом до пригородных станций да дороги из лагеря в лагерь в наглухо закрытых теплушках. Она почти не отходила от окна, но ее совсем не манили, скорей даже подавляли, безбрежные дали, темные стены лесов, бесчисленные села, города, стройки. На станциях она жадно старалась рассмотреть привокзальные рынки, еду, которая там продавалась, одежду женщин, и все это казалось ей каким-то ненастоящим, как будто бы перед ней листали большую книгу с картинками.

Но на одной маленькой станции Клавка дико расхохоталась и замахала руками, как ребенок.

— Ты что, оглашенная? — и Марья посмотрела через ее плечо. — Ну чего ты, как дурочка? Ребятишки там…

— Да ты гляди, около ребят-то кто?.. Куры ведь… Видишь? — и не могла удержать смех. — Право, они. А я и думать забыла, что они есть. Сколько лет не видела. Ребят я не люблю, а куры у матери были, жить я без них не могла.

— Вот что она, советская-то власть, творит: отрезает человека от всего живого только за то, что он жить хочет… малую пользу для себя ищет.

— Запела… Малой-то пользы для таких, как ты, паразитов, не хватит. Рог у вас большой.

— Ша, дура! Вот тебе бог, брошу я тебя на вокзале, не пущу в дом, раз никакого уважения.

— Попробуй — не пусти, — серые глаза Клавки только потемнели, потеряли блеск, но Марья мягко, как мешок, опустилась на скамейку. — Я тебе перед домом такой хай устрою, не опомнишься! Не звала бы, никто тебя не просил, а позвала… так живи мирно.

И повернулась опять к окну.

2

Мотальный цех небольшой примитивно оборудованной чулочной фабрики, где сразу же нашла работу Клавка, не обрадовал. Давили низкие потолки, в воздухе реяла нитяная пыль, которая оседала хлопьями на машинах, на одежде работниц и так затрудняла дыхание, что мотальщицы называли ее «угаром». Непривычный шум веретен, казалось, сверлил уши и мозг.

Работа в мотальном цехе, на первый взгляд показавшаяся Клавке легкой, все-таки требовала умения, которое, конечно, не приходило сразу. Первые недели, когда она кончала день с тяжелым чувством, что он ее ничему не научил, были совершенно безотрадны. «Будь она проклята эта чертова мотальня, — думала Клавка. — Да в лесу во сто раз легче, привольнее. А тут идешь домой — в голове шум, звон, в горле пыль, в глазах, пока не уснешь, все нитки рвутся». Была она в это время хмурой, молчаливой, сердито косилась на других мотальщиц, не понимая, как они находят время и следить за своими веретенами, и быстро менять шпулю за шпулей, и поговорить с соседками. Угнетало и то, что только за счет еды она могла хоть немного приодеться. Невольно опять вспоминался лагерь — работая там, она была сыта.

Но к концу месяца Клавка уже вышла из подавленного состояния, уже надеялась, что сможет работать «не хуже других». Конечно, еще путалась нитка от того, что не всегда ей удавалось подготовить и надеть на винду моток так, как это было нужно; рвались нитки о ножи для очистки, потому что те были или засорены или не разведены вовремя; не умела еще пользоваться нитеводителем, и шпули подчас выходили намотанными так неровно, что хотелось их спрятать или сбросить в брак.

Ошибки были еще на каждом шагу, но они уже были понятны, Клавка знала, как от них избавиться, и сразу настолько осмелела, что однажды не удержалась, резко огрызнулась на опытную работницу, к которой была прикреплена для обучения:

— Не указывай. Сама знаю, что от чего.

— Вот ты как? — удивилась та. — Ну, больше ко мне не подходи! — И спросила стоящих рядом: — Видали вы такую… неблагодарную?

И верно. Клавка совсем не чувствовала к ней благодарности. Если б было можно, она бы забрала у этой мотальщицы все, что та знала, весь ее опыт, выдрала бы насильно все, что ей надо. Но указания, советы, замечания, которые та делала, хотя и нужные, раздражали Клавку. Она не умела учиться.

«Вот дернуло меня за язык», — подумала она, когда увидела, что ее неблагодарность возмутила всех. Она хотела бы вернуть свои слова назад, но извиниться ей просто даже не приходило в голову: если она когда-то и умела это делать, то уже достаточно давно отвыкла.

— Чего обижаться-то? — сказала она. — Не сама ты взялась мне помогать, а мастер велел… — и замолчала, поняв, что не надо было говорить и это.

Так раньше времени кончилось ученичество Клавки. Хорошо, что она уже в основном разбиралась сама, дело было только за опытом, но все-таки приходилось — это было для нее каждый раз очень не легко — обращаться к кому-нибудь за помощью. Ей помогали, но не очень охотно.

Отношения с окружающими явно не налаживались.

Клавка сразу же поняла, что скрыть от людей пребывание в лагере невозможно. Дело было не в одежде, которую ей еще до фабрики удалось обменять на другую, хотя и худшую. Все поведение, привычка к крику, брани, самый голос, огрубевший от простуд, вина, крика, — все это выдавало ее сразу. Узнавала же она сама побывавших там с первого взгляда. Но она не ждала, что это так резко, так явно поставит ее в то положение, которое она просто не могла переносить, — в положение «хуже всех».

Мириться с этим было тем более трудно, что она ясно видела, что большинство работниц беднее ее жизненным опытом, да и не так-то уж безгрешны были, по ее мнению, эти «домовухи», чтобы перед ней задаваться. Клавка презирала их даже за то, что их «подпирали» во всем мужчины — отцы, мужья, братья, сыновья. «Было бы от кого терпеть! — думала она. — Пусть лагерная, да зато сама себе хозяйка, живу без всяких подпорок, не тону в горшках да пеленках!» Но «домовух» было много, а она одна, да к тому же боялась их насмешек над ее ошибками в работе.

Клавка сдерживала себя, ей самой не хотелось нарушать порядок в цехе, не хотелось из-за ссор упускать возможность незаметно перенять умение других работниц. Но вдруг какое-нибудь слово, усмешка казались ей обидой, и она начинала ссору: осыпала бранью, угрозами избить, изуродовать. Бледная, с лицом, искаженным злобой, с сверлящим взглядом злых глаз, с засученными по локоть рукавами, она была если не страшна, то крайне неприятна.

— Вот баба-зверь! А чего от нее ждать? Лагерная! — отступали работницы, не желая связываться.

А она, понимая это, вспыхивала снова и еще долго кидала им злые, полные презрения слова.

Зная характер Клавки, можно было удивляться, как она крепко держит себя в руках — не пускает в ход кулаки. И все-таки однажды она не выдержала. Одна из обиженных ею мотальщиц предательски посоветовала ей развести самой ножи машины, через которые проходила нитка. Обычно это делал только мастер.

Возмущенная низостью, на которую сама не была способна, Клавка молча загнала перепуганную, но боящуюся кричать бабенку в угол и начала бить чисто по-мужски, с руки на руку, пока ее не остановил мастер.

— Ты что? Разбойница! Вылететь с работы захотела?

Хрипло дыша, растрепанная, в разорванной кофте, Клавка ухватилась за стену и, будучи не в силах говорить, только мотала головой. Нет, она не хотела этого. Она боялась потерять работу. И вдруг, не веря себе, услышала громкие голоса женщин, которые заступались за нее, говорили мастеру, чем была вызвана драка.

— За такие вредные штуки, и верно, бить надо, — возмутился мастер, но, увидав на лице Клавки торжество, сказал и ей: — А только не тебе, не здесь… Если будет такое еще раз — вылетишь. Как псих, как неуравновешенная. Поняла? Так и знай. Ну, будет галдеть. Понимать все же надо, женщины, раз человек в несчастье был — в лагере, надо и жалеть, не задевать, — и отступил — с такой злобой взглянула на него Клавка. — Вот черт! Кобыла ты необъезженная!..

— Себя жалей, старый пень, а мне жалости не надо! — кричала Клавка ему вслед. — Туда же… жалеть он меня вздумал. И не такие, как ты, объезжали, да не объездили.

Брошенное мастером слово «неуравновешенная» стало почти прозвищем.

Да, душевного равновесия не было. И не могло быть. Она ни с кем не была близка, ей казалось, что она и не нуждалась в людях, настолько продолжала не верить в возможность их искреннего участия.

— Слушай, Клавка, так бы я и вздула тебя, — подскочила к ней однажды тоже бывшая лагерница.

— С чего ты? — удивилась та.

— С чего? Третий раз подходит к тебе человек по-хорошему, — и подтолкнула одну из старых, опытных работниц. — Показать тебе что-то хочет, а ты…

— А кто ее знает, зачем она подходит да мямлит что-то, — грубо сказала Клавка, оглянувшись на невысокую, бледную женщину.

С превосходством молодого, сильного человека она посмотрела на выбившиеся из-под платка тронутые ее диной волосы, на немолодое лицо и немолодые же, с выступающими узлами жил руки и неохотно уступила свое место.

Неуклюжая от толстой ватной кофты и теплого платка женщина неожиданно легкими, ловкими руками медленно, чтоб можно было видеть каждое движение, разбила моток о разбивалку, встряхнула, потянула его так, что выровнялись все нити и нужный конец выпал сам. Так же ловко, одним легким, четким движением она надела моток на винду, причем нужный конец нити оказался внизу. Именно легкость ее движений поразила Клавку. Это было то, что давал опыт многолетней работы в цехе, как раз то, к чему ее не приучила работа в лесу, где нужна была только физическая сила. Не спуская глаз с ловких умелых рук, Клавка попросила показать все еще раз и еще раз, потом, несмело отодвинув мотальщицу плечом, стала на свое место и проделала все сама.

— Не так, — сказала с огорчением, виновато глядя на мотальщицу.

— Чего захотела… Не сразу. Когда-нибудь и так будет, — улыбнулась та. — Ты силу-то при себе оставляй. В нашем деле ее много не надо, легко действуй. Чего на руки смотришь? Стара? Есть немножко, и здоровьем не похвастаюсь, но — видела? — работать еще вполне могу, тебе, молодой, не уступлю, не зазнавайся. И вот что… послушай-ка… Разве это дело, девушка, что до тебя только через крик человек дойти может? Зачем ты на людей так кидаешься? Все равно без них не проживешь, себя только роняешь.