И вся выпрямилась: идет сын к столу за аттестатом зрелости. И только тогда перевела дыхание, когда он отходил от стола, уступая место другим, и, улыбаясь — до чего похож на отца, Степана! — смотрел на нее.
Один за другим проходят выпускники. Все знакомы чуть ли не с детского сада, все свои, железнодорожники, одной большой семьи, за каждого радостно… И не заметила, как все кончилось, загремели стулья, зашумел зал.
— Ну, зрелые, — сказала, когда к ней подошел Виктор с товарищами, и встала, чтобы быть ко всем близко. — До чего же у вас счастливый вид, ребята… Значит дальше покорение Севера? Ну, ну, посмотрим, каковы зрелые на работе — и, взглянув на улыбающиеся лица, будто что-то взвесила, почти прошептала:
— Даю руку на отсечение, верю — гореть будете на работе не тускло. Правую даю, вот эту, — смеясь, протянула к ним руку. — Ну, а пока танцы и встреча солнышка на реке, на лодках, до самого утра?
И опять удивилась, когда он отошел, сходству сына со Степаном. Даже походка та же. «Милый ты мой, как-то ты завтра отчет от матери примешь?.. Окажешься ли достаточно взрослым?».
Смешалась с толпой родителей, смотрела на их улыбающиеся лица, чувствовала в их радости то удивление, которое бывает при окончании ответственной длительной работы. Она понимала, что и другие родители так же, как она, взволнованы тем, что сегодня безвозвратно закончился десятилетний — подумать только! — школьно-семейный период жизни детей, в котором и они, родители, принимали самое близкое участие.
Дети уходят в жизнь.
Клавдия Ивановна не испытывала грусти от того, что Виктор уезжает, нет. Она искренне радовалась, что он едет туда, куда ему хочется, на ту работу, которая его влечет. Она знала, что не будет беспокоиться, грустить, скучать, — это она просто не умела. Знала, что кругом люди, — многие из них ей-близки и дороги, — работа, которая заполняет все ее время, — много ли она его уделяла Виктору? — Но все-таки старалась не думать, что будет без него, одна.
Утром, заслышав легкие шаги сына, его веселый посвист, встала навстречу.
— Дала бы парню хоть опомниться от веселья. Ишь, как соловей свищет.
— Нет, отец, уж лучше сразу. Давно так решила.
И, глядя на сына, полного еще неосвоенной радости, растерянно счастливого, помолчала минуту и как будто отодвинула, потеряла из глаз все, кроме его лица, рассказала: как отбилась от семьи и школы, как попала в лагерь и пробыла там три года.
— Язык не повернется рассказать, как там жила. Все плохое было: и пила, и воровала, правда, больше из озорства, скандалила, не хотела работать, сидела в карцере и даже… все было. Все. После лагеря до твоего рождения жила немногим лучше. Не верила, что тебя выращу, казался ты мне ненужным, хотела, чтобы кто-нибудь хороший взял тебя в дети. И вот вырастила, как будто бы не хуже других. Суди теперь за все вместе — и за то, что до тебя и при тебе было… Ну, про отца ты знаешь. Вот все, что у меня от него есть, — и вынула из кармана серый грубый конверт. — Все тут. Он мог быть с нами, но не хотела я разбивать его семью, сиротить его детей, хватило на это ума и совести, даже в то время…
Бледная, резко выделяясь на фоне белой стены своим темным костюмом, с седой прядью в темных волосах, с лицом, в котором не было виноватости или страха, ждала, что он скажет.
Только бы не жалкие слова, не сожаления, не уверения, что он про это забудет, не будет помнить, только не это. Сама не знала, чего она ждет, но чувствовала, что их дальнейшая близость зависит от его ответа.
Он слушал, боясь взглянуть на нее, боясь помешать, и, когда она кончила, сказал:
— Я давно это знал.
— Кто? — гневно вырвалось у нее.
— Тетя Соня, когда она за матерью мужа приезжала. Нечаянно. Потом очень просила не говорить тебе. А от других, да, я расспрашивал, я узнал о лагерях много, думаю, что все. — И, встретив ее взгляд, встал. — От этого ничего не изменилось, мама. Ты для меня была всегда особенной, лучше всех… А после этого я понял, что это и верно так, раз ты смогла из всего плохого, что с тобой было, выйти вот такой… ну, как сейчас. Прости. Я смешно говорю… Слова какие-то детские, но я не могу найти других, потому что я давно… всегда именно этими словами думал о тебе. Я рад, — и, увидев, как она удивленно взглянула, повторил: — Да, рад, что ты мне все сама рассказала, а я бы мог сказать тебе, что я… Что ты… Ты же знаешь, видишь…
Да, она видела и в его глазах, и в его почти радостном волнении от того, что между ними нет ничего несказанного, что она дорога ему такая, как есть, именно такая. И будто очнулась: снова заметила и солнечное утро, наполняющее комнату, и зелень в саду, и бледное лино отца, и сына, не мальчика с растерянно-счастливыми глазами, а близкого человека, который уже способен понять ее жизнь!