В полутемных теплушках было тесно. Люди размещались и спали не только на нарах, но и просто на полу, кинув под себя все то немногое, что имели, — верхнюю одежду, шали, даже газеты, — словом все, что никак нельзя было назвать постелью. Дети, даже самые маленькие, копошились под ногами, тянулись к открытым дверям. У жалких печурок, около вагонов толкались женщины, ветер трепал их когда-то нарядные, нередко шелковые, а теперь особенно жалкие, заношенные юбки, открывая плохо обутые ноги, развевал развешанное ими на веревках подобие белья. Лица были серы, бледны, отмечены лишениями и нуждой во всем, от чего не легко было отвыкнуть.

В большинстве своем горожане, эвакуированные были совершенно неприспособлены к тому трудному положению, в котором оказались: не умели наколоть дров, растопить печь, поправить нары, забить щель и вообще как-нибудь наладить быт.

В первый раз, когда Клава, помогая устраиваться какой-то семье, попала туда, она, несмотря на то, что достаточно видела несчастья и нужды, почувствовала, что у нее сжимает горло от жалости. И хотя ее раздражала их беспомощность, — она была для нее просто непонятна, — Клава стала часто забегать в «Хвост» после работы. Сурово помогала, особенно тем, у кого были дети, добивалась срочного ремонта протекающей крыши, проломившегося пола, подвоза топлива, прихода врача… Уходя, торопилась к Витюшке, ворчала про себя: «Да ну их… Разве при такой беде что наладишь… У меня свой дома сидит ждет, поди, от окна не отходит…» И все-таки опять приходила.

И вдруг неожиданно, недоумевая, как это вышло, оказалась в большой комнате перед людьми, которые, не слушая, что она не хочет уходить из мастерских, что ей нет дела до эвакуированных, напомнили, что война не терпит отказа, заставили этим замолчать, выслушать и согласиться с тем, что она, товарищ Уразова, временно снимается с работы в депо и назначается комендантом «Хвоста».

— С эвакопунктом работайте в контакте, но в дела снабжения, питания и лечебной помощи лучше не вмешивайтесь. Утонете, — сказали ей.

— Как же! Нет уж, я им спать не дам, — заявила Клава под общий смех, а когда он стих, зло добавила: — Да и вам всем тоже. Не рады будете, что назначили.

Она была крайне раздражена и, заметив отца, тут же при всех на него накинулась:

— Это ты меня сунул в такое дело? Добился своего, снял-таки с работы.

— Мое дело маленькое, — усмехнулся он. — Меня спросили, справишься ли ты, ну я не стал врать, и только. А в депо, на ремонте, не больно-то ты находка. Не жалей.

Но Клава думала иначе: она не только жалела, но буквально с болью отрывалась от мастерских, так как уже видела, что она там нужна и сумеет «неженское дело», как думал отец, сделать женским.

— Отваливаешь, Клава?.. Жалко, неплохо помогала, — прощались рабочие. — Ох, и замотаешься ты с этим комендантством. — Не считай, что повезло…

— Хорошо, что временно. Потом иди прямо ко мне, — сказал бригадир. — Раз временно, так твое место за тобой.

Клава смотрела на Пал Палыча, не скажет ли он, чтоб возвращалась в депо. Но он смотрел в сторону.

— Уж так неохота, Пал Палыч, — сказала она, когда все отошли. — Может, посмотрят, да через недельку сами назад прогонят. Определят, что не справилась. Стыд какой!..

— Что значит прогонят? Просто вернут, да и только… А на мой взгляд, пока там будешь, присмотри себе что другое. Разве тебе здесь место? Что это за работа для женщины?

— Ну уж нет, — выпрямилась Клава. — Постараюсь, чтобы не прогнали, и другого искать не буду. Всего хорошего, спасибо.

Поторопилась уйти, показалось что-то в его словах обидным, и вообще было невесело.

— Клаша, не унывай, вернешься! Ждать будем! Забегай повидаться! — крикнули ей вслед.

Она оглянулась, увидела улыбающиеся лица и уже весело ответила:

— Не приду… Куда годится? Ни один не заплакал.

— Ишь какая… А может, кто и плачет, да виду не подает.

Ей показалось, что все поглядели на Пал Палыча, но, встретив строгий взгляд мастера, сразу же об этом забыла.

Комендантство в «Хвосте» отталкивало, пугало Клаву тем, что ей придется иметь дело главным образом с женщинами, с которыми она не умела уживаться, с интеллигентными людьми, с которыми она никогда не сталкивалась, не любила их и избегала. «Ну, раз сказали, что нет другого человека, — примирилась она, — раз уж война, так я буду воевать».

И воевала: криком, настойчивостью, всякими путями добивалась от начальства того, что было нужно «Хвосту», на который надвигались холодные осень и зима.

Но с эвакуированными нужны были другие отношения, нужно было не воевать, а ладить, — как раз то, чего она боялась и что ей не удавалось.

— Черт их знает! Бьешься, как рыба об лед, из кожи лезешь для них, а они дуются. Войдешь, так даже голову не поднимут. Больно уж, видишь, они культурные, — жаловалась отцу.

— А ты очень просто: не лезь из кожи…

— Как это ты легко говоришь. Холод, дожди, а теплушки — как рот разинули — без дверей. Воду носить не в чем. Кипятить не в чем. Нары — то и гляди, что на голову падут. Да разве только это? Не знаешь, за что взяться, на части рвешься, а они… Иду, слышу, разговаривают, смеются, поют, а со мной, по делу какому, и то говорят с неохотой, смотрят в сторону. Зло берет, потому что знаю, что им надо, чтоб я на задних лапках перед ними ходила: «Ах, какие бы умные, какие образованные, в каком вы несчастном положении». А я, оттого, что их жалко, скорей злюсь, не умею жалеть, нежничать.

— Кричишь на них? — и посмотрел осуждающе.

— А ты попробуй удержись. Я не могу. Нет у меня к ним подхода. А они, — разве я не чувствую? — задаются передо мной. Задаются. Да только так, по-интеллигентному, что не сразу поймешь.

Но один случай заставил Клаву понять, что она неправа. Обходя как-то теплушки, она чуть не упала, настолько обледенела от пролитой воды доска, служившая вместо лестницы. «Вот, белоручки бессовестные, поломают себе ноги, возись тогда с ними». — И, открыв двери, дала волю своей злости. И вдруг вместо молчания, которое было обычным ответом на ее раздражение, она услышала строгий голос, почти приказание:

— Перестаньте сейчас же! Что это такое?

Седая женщина со странно дрожащей головой гневно смотрела на. Клаву, медленно поднималась с нар.

— Что это такое, спрашиваю я вас? Почему вы считаете возможным врываться к нам с таким криком? Называть нас белоручками? И вообще произносить слово «культурные», как будто это унизительное ругательное слово? — она остановилась перед Клавой. — Да, вы правы, я всю жизнь не вымыла ни одного пола, не помню, когда брала в руки лопату, но меня нельзя упрекать за это, так как я зато дала сотни учителей. Сотни… Понимаете? Сотни!.. У меня белые руки, неусталые, без мозолей, но это не мешало мне так уставать… так что, — она в упор посмотрела на Клаву: — Так, что голова моя… Видите? Качается… Отчего? — и сама тихо ответила дрогнувшим голосом: — Я слишком много работала. Вы вправе сказать нам, указать, что мы должны сделать, даже приказать. Но мы просим… нет, мы требуем, чтобы это делалось без крика, без грубости. Мне, — ухватившись за плечо рядом стоящей, повернулась, чтобы отойти, но кончила: — стыдно и неприятие видеть такую молодую, очень неглупую женщину, как вы, такой грубой, совсем не уважающей людей.

Клава стояла неподвижно. Она испытывала то же самое, что один раз в лесу, когда огромное дерево, падая, грозило накрыть ее своей летящей со свистом тяжелой вершиной, когда так же некуда было бежать. На виске билось что-то как муха… Хотелось убрать это или закрыть рукой глаза. Но она не хотела движением выдать свое волнение, испуг. Да, она понимала, что испугалась. Наступившее молчание было невыносимо, и она начала:

— Если бы вы, — но слов не было, — тоже вы…

— Замолчите. Неужели еще не поняли? — спросил Другой голос, и молодая тонкая рука, лица Клава не видела, она не хотела его видеть, протянулась к ней о медалью. — Это не моя, а той, которая вон лежит в углу… Она… У нее медаль от Советской власти за труд, а вы на нее кричите. Да что на самом деле? Вы думаете, у меня легкий труд? Я чертежница. Это по-вашему белоручка, а я часто завидую самой простой работнице, потому что мои глаза болят не меньше, чем ее руки, но ведь глаза это страшнее. Отсталый вы человек, если только физический труд считаете трудом. Некультурная вы…

i_004.jpg

— Шш… Не надо так… Товарищи, не надо. Мы же решили не обращать внимания, — заговорили рядом.

— Легко сказать. Она когда входит, то даже не считает нужным здороваться. Совсем забылась. Мы для нее не люди, а черт знает что.

— Так, — уже овладела собой Клава. Она была бледна, но уже удивлялась своему испугу и, стыдясь его, не могла ни на кого взглянуть. Темные брови страдальчески изогнулись и придали всему лицу усталый, измученный вид. — И грубая, значит, я, и некультурная, одним словом, во всем невежа. — И, чувствуя, что нашла нужный тон, присела на край ящика с углем.

— Так. Культуру от меня, значит, требуете?.. Ну, уж чего нет, того нет. Негде мне ее было взять, да и жизнь была такая, что особой нужды в этой самой культуре у меня не было. — Она все еще была растеряна, обожгла о печку руку и, махая ею, повторила: — Да, уж чего нет, того нет. Сами понимаете, что я вам не подхожу, но и мне с вами не сладко. Требуйте другого человека я только обрадуюсь. Не сама пошла, заставили, а теперь не отпускают, говорят: «Жалоб на тебя нет, значит справляешься, больше не приходи». А вот вы возьмите да пожалуйтесь, просите другую, — она обвела всех глазами. — Честно говорю, рада буду.

— Никто из нас не говорит и не скажет, что мы хотим, чтоб нам дали кого-то другого, — сказала та, у которой качалась голова. — Вы добросовестный работник, вы умеете приказать и добиться выполнения, это очень ценное качество. Но мы хотим, чтобы вы научились культурно приказывать и культурно требовать. По-человечески… без крика и оскорблений.