Бугры были осыпаны поспевающей брусникой, кое-где она так плотно устилала ягельник, что походила на яркие, свежие, кровавые покрывала. Ветки кедрового стланика свисали от тяжести шишек, коричневых, еще липких. Сватеев вспомнил, что их можно варить или печь в костре, они станут мягкими, когда выплавится смола. Сорвал несколько штук, положил в ягдташ.
На каком-то из этих бугров Алешка Сватеев едва не наступил на змею… Отец дал ему заряженное ружье, приказал по бровке подкрасться к куличной стае, спугнуть и выстрелить в гущину. Алешка побежал, не чуя босых ног, и вдруг — пятнистая гадюка вскинула из брусничника голову, зашипела, мелькнув черным раздвоенным языком. Алешка перепрыгнул змею, но спугнул куликов. Отец невесело посмеялся, огорчась нерасторопностью сына, сказал: «В разведчики не годишься». Алешка стерпел, промолчал о змее, чтобы не выказать только что пережитого страха.
Красные, зеленые, желтые пятна. Белые пятна чистого ягельника, мутно-синеватые куски моря. Дальняя чернь сопок… Почти как на картинах Сюреллы, жены Семы Зворыгина. Реальная ирреальность. Если рассказать им, скажут: «Ну, тебе, конечно, надо было увидеть, нам достаточно напрячь внутреннюю сущность…»
С треском, шумом, трепетом из-под самых ног взлетел рябчик, затем второй, третий. Они взмыли вверх, будто выстреленные, и тут же начали косо падать на соседний бугор за стлаником. Сватеев приложил к плечу приклад, повел стволами, спустил курок. Грохот встряхнул его, покатился по мари и морю, к скалам и лесу и вернулся мягким, округлым эхом.
Пробравшись сквозь стланик, Сватеев увидел посередине полянки пеструю птицу с откинутым крылом, сизым померкшим глазом, капельками крови на спине и шее. Поднял, помял в руках. Рябчик был плотный, теплый, крепко пах дичиной, свежей кровью. Сватеев удивился, что ему ничуть не жалко убитого рябчика, напротив, захотелось птичьего мяса, густого ароматного бульона… Дикого мяса, которого так много было у него в детстве и которого потом он никогда не ел. И лишь где-то на донышке сознания мелькнуло: «Как много все-таки хищного в человеке…»
Он пошел дальше, подстрелил еще двух рябчиков — они живут выводками, в своих местах, далеко не улетают, — прикончил выводок, початый кем-то другим. Перевалил несколько бугров, покрытых чахлым березником, ничего не обнаружил, повернул обратно: искать новый выводок — дело долгое, видно, охотнички неплохо поработали здесь, а время подбиралось к полудню, птичий «завтрак» окончился, рябчики затихли в чащобах.
Возвращался случайной тропой, напрямик. Когда уже завиднелась крыша интерната, вышел на старую порубку, с отвалами незаросшей глины, ямами; в одной, самой глубокой, заболотилась вода. И всюду битый, позеленевший кирпич. Вспомнил: это же елькинский кирпичный завод!
Здесь когда-то были длинные тесовые навесы, ровная утрамбованная площадка, вон из той ямы, что поменьше, добывалась глина, а в этой обжигался кирпич… Сюда устраивались школьные экскурсии, здесь собирались мальчишки — посмотреть, как из простой глины получается кирпич. Молодой Елькин хозяином расхаживал по твердой площадке, командовал подсобниками, отмерял дозы глины, песка, воды, приглашал месить «состав», как он говорил; засучив штанины, мальчишки прыгали в корыта, топтали глину. Загустевшим составом наполнялись деревянные формы, и глиняные кирпичи выкладывались на стеллажи под навесами для просушки. Такой кирпич Елькин называл «сырцом», желающим лепил из него печи. Но настоящий должен был пройти обжиг, самое трудное в кирпичном деле. В глубокой яме Елькин строил из «сырца» своды, выводил высокую трубу; делал все сам, не доверяя подсобникам. Потом разжигал печь и топил ее недели две березовыми дровами. Днем густой дым клубился над поселком, ночью искры сыпались из трубы. Гудел топками, работал елькинский завод.
На выемку кирпича сходился едва ли не весь поселок. И, конечно, вся ребятня. Подсобники снимали верх сводчатой печи (покрывалась она глиной и битым кирпичом), Елькин прыгал в яму, осторожно, брезентовой рукавицей, брал еще горячий, красный кирпич, щелкал по нему ногтем, подносил к уху. Если кирпич был звонок на слух, тут же, у ямы, распивалась бутыль браги, ребятишкам из елькинских припасов раздавались конфеты, пряники, а потом, став в шеренгу, надев рукавицы, мужики принимали от подсобников, перебрасывали друг другу красные горячие кирпичи, укладывая их в ровные штабеля.
В интернате, школе, больнице, в доме бывшей культбазы до сих пор топятся печки, сложенные из елькинского кирпича.
Сватеев столкнул обломок, по зеленой плотной ряске пошли круги, бултыхнулась с обрыва лягушка, какие-то стеклянные звуки побродили в яме, и вновь все замерло. Неспешно зашагал к интернату.
Во дворе на скамейке вольготно восседала сторожиха Антипкина, вязала что-то пестрое, обширное и перекидывалась бойкими словечками с молодой женщиной, примостившейся на подоконнике открытой половины окна. Сватеев хлопнул калиткой, поздоровался. Антипкина раскачалась, поднялась, а женщина в окне, сказав «Добрый день», принялась спокойно, с полуулыбкой рассматривать Сватеева. Она была белокурая, светлоглазая, небольшого, на взгляд, роста, но крепкая, какими бывают привыкшие к рюкзакам туристки. «Новая учительница», — решил Сватеев, выложил на скамейку рябчиков, махнул ладонью: маловато, мол, да что делать — большего не добыл! Антипкина радостно, даже угодливо похвалила его и сразу, без перехода, заговорила:
— А мясцо я вам сготовила и рыбка есть, так что можете обедать, проголодались, поди…
— О, спасибо. Я и позабыл сказать…
— Да Харитон-то меня предупредил! — Карие молодые глаза старой сторожихи метались от Сватеева к женщине, как бы знакомя, сближая их и еще на что-то намекая. (Это была совсем иная, видимо, настоящая Антипкина.) — Сковороду цельную зажарила, на компанию хватит.
Не глядя в сторону окна, Сватеев чувствовал, однако, что учительница следит за каждым его движением, словно позабыв на губах ту, первую полуулыбку. Ему сделалось неловко, он показался себе смешным в наряде охотника, с игрушкой-ружьем, да еще побриться позабыл. Подумал: «Вот что значит — быть не самим собой», вскинул голову, перехватил на мгновение голубой взгляд учительницы, отчего она чуть прищурилась, сказал Антипкиной:
— Так вместе и пообедаем.
— Вот это хорошо, — заколыхалась сторожиха. — Лерочка, мы пока приготовим, а они умоются, переоденутся.
Минут через двадцать, когда Сватеев долизывал механической бритвой «Спутник» свои жесткие щеки, Антипкина приоткрыла дверь.
— Лерочка ждет. У ней решили, комнатка поменее, уютнее.
Не раздумывая уже, он взял коньяк, пластмассовые стаканчики, лимон, плитку шоколада, пачку сигарет (хотя сам почти не курил), пошел за сторожихой. В середине коридора она открыла дверь, пропустила его вперед, посуетилась за спиной, что-то наговаривая, и исчезла в коридоре.
Учительница помогла Сватееву сложить все на стол, отступила, предлагая ему выбрать стул, потом протянула руку.
— Валерия.
— Слышал уж. А я — Алексей… Для вас, пожалуй, Алексей Павлович.
Она была в сером, с темным широким пояском платье, в туфлях на «гвоздиках», чуть подвела брови, едва заметно подфиолетила губы. Она была уже не та, что сидела на подоконнике… «Боже, как умеют меняться женщины!» — сказал себе Сватеев, радуясь «нездешнему» виду учительницы. Нет, она не выглядела красавицей, в московской толчее сошла бы за «средний кадр», но в ней было и нечто свое — природная прочность, неторопливость, при очень внимательном, каком-то чутком взгляде. Все остальное — белокурые (может быть, крашеные) волосы, голубые чистенькие глаза, круглое лицо при довольно крупном носе — как бы не имело большого значения. Сквозь все это проступала ее суть, своеобычность, что, конечно, не примечается в бульварной суете.
Идя сюда, Сватеев гадал: какой «стиль» общения избрать, как повести себя с молоденькой учительницей? Теперь понял: «Надо проще, естественнее — она не глупа, не наивна, и играть разбитного старичка…»
— У вас коньяк? — спросила Лера. — Вот хорошо. Мне так захотелось выпить недавно… А в магазине одна водка.
Сватеев налил два стаканчика, тот, что поменьше, подал Лере, она улыбнулась своей осторожной полуулыбкой, легко выпила, взяла дольку лимона, кивнула, а когда выпил Сватеев, поднесла ему на вилке кусок большого, горячего оленьего мяса.
— Говорят, вы тридцать лет такого не ели?
Мясо сочилось, было мягкое, в меру жирное, с особенным душистым ароматом. Сватеев не съел, а, кажется, проглотил обжигающий кусок.
— Не совсем точно. В Москве есть магазин «Дары природы», иногда заходил, брал. Но не то, конечно, мороженое, сухое.
— Так вы в самом деле здесь жили?
— Нет, шутя. Если можно принять за шутку десять лет. Привезли меня сюда пятилетним, вывезли пятнадцатилетним. — Сватеев заметил, как переменились глаза Леры, стали чуть строгими: значит, она начинала верить его словам, и ему не захотелось серьезного разговора, хотя бы для начала, он усмехнулся. — Знаете, я сказал «шутя» и подумал: в самом деле, жилось-то мне тогда шутя — легко, радостно, даже беспризорно… Это сейчас по-другому думается. Давайте еще по стаканчику?
Теперь Сватеев подал Лере кусок мяса, она выпила, с видимым удовольствием, неторопливо сжевала мясо.
— Вы вполне современная девушка.
— Вот именно, — Лера тряхнула белокурой головой, вздохнула, возле губ у нее возникли и исчезли горькие складочки. — Нас, таких девушек, теперь…
— Можно пофилософствовать? — спросил Сватеев.
— Пожалуйста. Прошу даже.
— Значит, так… — Сватееву вдруг вспомнился Севрюгин. — Вы знакомы, конечно, со здешним завхозом?.. Любое свое изречение он начинает со слова «значит». Неужели ребятишки не дали ему кличку «Значит»?.. Когда я встретил его сегодня на море, хотелось спросить: «Значит, пятнадцать детей?..» — Лера засмеялась, прикрыла ладонями лицо, Сватеев выждал, глянул в ее завлажневшие глаза. — Сейчас мне будет легче философствовать. Значит, так: девочка училась в институте, пылко влюбилась, перепуганные родители отговаривали ее. Но кто теперь слушается родителей? Он, студент, или преподаватель, или еще кто-то, через некоторое время оказался не «тем человеком», но деваться-то некуда, надо жить, да и неловко, стыдно… Девочка окончила институт, и вот (чаще всего в этот момент) происходит разрыв: не «тот человек» оказывается еще и подлецом: он ничего не делает, чтобы жену, пока еще незаконную, оставили в городе, и с нею, конечно, ехать не собирается. Девочка не хочет дышать одним воздухом с ним, оставляет родителей, ребенка, берет направление вот сюда, в глушь, дыру, Тмутаракань… — Сватеев хочет глянуть в глаза Леры, но она смотрела в стол, чуть отвернувшись, подперев ладонью щеку. — Все. Извините мне эту шутку. Так, для разговора…