— Говорят: Леди Макбет сутимская? — негромко спросила Лера.
— Да… Одичала теперь, одинокая.
— И я через тридцать лет…
Сватеев усмехнулся, тихонько толкнул Леру плечом.
— Проживите для начала хотя бы три месяца.
По широким доскам тротуара, проложенным через марь, вышли к рыбозаводу.
На песчаной косе в устье Сутима возвышалась деревянная пристань, к ней примыкал длинный цех, крытый новым шифером, другой, покороче, с совершенно глухими стенами, пристроен сбоку. Заводик был маленький, аккуратный, внутри постукивали вагонетки, жужжала электрическая лебедка. Резчицы, больше эвенкийки, стоя у настила, молча и ловко потрошили кету. Остро, морскими водорослями пахла только что пойманная рыба. Из холодильников, напичканных льдом, веяло зимней стылостью.
Как было знакомо, как не позабылось все это Сватееву! Даже плеск воды в желобах, даже вскрики чаек над крышей. И лица резчиц, чуть сонные, восковые, клеенчатые фартуки, белые перчатки, казалось, были теми же. А воздух, напитанный испарениями рыбы, соли, морской и речной воды, железа, мокрого дерева (без привычки, пожалуй, и нос зажмешь), Сватеев втягивал жадно, расширив ноздри, как изголодавшийся при виде изобильной пищи. На минуту ему почудилось: вот он вернулся туда, за тридцать лет, в детство, надо лишь удержать в себе это ощущение, напрячь всего себя, и время отступит… И тогда… Тогда вон из тех ржавых дверей выйдет, припадая на левую ногу, простреленную японцами, засольный мастер Шеремент, узнает Алешку Сватеева, сморщит от радости широкое коричневое лицо…
Открылись ржавые двери, из полутьмы холодильника появилась женщина, невысокая, плотная, в белом халате поверх телогрейки, резиновых сапогах и шерстяном платке. Прижмурившись от дневного света, она оглядела плот, заметила Сватеева и Леру, подошла, сняла варежку, пожала им руки, спросила, как нравится завод, рыба, работа, и при этом все щурилась, приглядываясь к Сватееву (с Лерой она уже была знакома), предложила взять «кетинку на жареху», сама выбрала — чистую, выпотрошенную, продела под жабры обрывок шпагата, завязала концы, подала Сватееву: «чтобы не испачкались». Попросила подождать, вышла во двор рыбозавода, вернулась, подала Лере сверток в пергаментной бумаге. «Икра», — догадался Сватеев. И наконец улыбнулась, словно бы сделав все, что сумела, для очень уважаемых ею людей.
— Не много ли? — указал на рыбу и пакет Сватеев.
— Это для вас-то? — Женщина окинула неспешным взглядом Сватеева, что могло означать: «Посмотрите, какой вы большой!» И тут же вполне серьезно проговорила: — Вам памятник надо поставить в Сутиме. Первому приехавшему…
Шли через марь по доскам, молчали. С моря дуло стылым туманом, начинался вечерний прилив, сопки хмурились сумерками. Было грустно, одиноко. Не выпадали из памяти последние слова женщины, засольного мастера. Ей, наверное, тоже надо где-то побывать, собраться, съездить, вернуться в прошлое на неделю-две. Но нельзя, почти невозможно. И от этого никогда не заживающей раной болит, поет душа.
А сбоку вышагивает, сутулится в тонком плащике другая, совсем еще молодая женщина, которой некуда и незачем возвращаться, кроме как к маме в Хабаровск. Как она пройдет свою жизнь, с кем, долго ли продержится здесь?.. Сватеев поймал холодную ладонь Леры, спрятал в своей.
Туман затоплял лиственницы, стланик, поселок, все становилось полувидимым, сонным: глохли звуки, голоса, люди прятались, жались к огню, во дворах, свернувшись, дремали собаки с седой моросью на шкурах. И была понятной Сватееву глухая, медлительная, негромкая жизнь северян: кому кричать в этих нехоженых сопках, на что раскрывать широко глаза?
Комната Леры окутала их теплом — сухим, щедро исходящим от беленой печной стенки. Едва они разделись — Лера заставила и Сватеева снять плащ, — в дверях появилась Антипкина, держа на вытянутых руках блюдо сияя румяным кухонным лицом, наговаривая:
— Печку вам истопила, холодно, думаю, пусть погреются, рябчиков приготовила, хорошие, жирные, покушайте, долгонько чтой-то прогуливались, грейтесь, кушайте, беседуйте, Лерочке скучно одной, какие здесь кавалеры, пьянчужки больше, вот, чайку потом принесу, может, водочку будете имеется у меня в запасе…
Сватеев отступил, Антипкина прошествовала к столу установила посередине блюдо — стол был чист, пустая бутылка убрана, — поклонилась, как самым дорогим гостям, Лере и Сватееву и, продолжая говорить, — слова у нее лились легко, беспрерывно, — удалилась в коридор.
Сватеев растерянно, даже ошеломленно уставился на закрытую дверь.
— Не сердитесь, — сказала Лера. — Женщины делятся на две категории: сводниц и разводниц. Безразличных не бывает: — Она взяла зеркальце, потрепала взмокшие от тумана волосы и шепотом, как о тайне, спросила: — А коньяк у вас есть?
Сватеев кивнул, поднимаясь. Лера тоже кивнула.
— Встречаемся через двадцать минут.
Из своей комнаты, пустой, истопленной, он увидел: она тихо шла по узеньким досочкам к тесовому строению с черными буквами «М» и «Ж». Отвернулся, почувствовав, как кровь обожгла лицо. Строение на две половины… Грязь, щели. Съедутся дети… Неужели нельзя построить отдельное, для учителей?.. Надо попросить, умолить Севрюгина, усовестить, сказать: «Ведь ты же с женой не ходишь сюда, у вас во дворе своя, персональная…» Сел спиной к окну, положил на колени локти. Сердце билось часто, слышно. Усталость тяжелила плечи и ноги.
Не хотелось вставать, двигаться. Не хотелось идти к Лере. Ведь почти наверняка она пригласила его, чтобы спасти от скуки, одиночества. Да и сама одинока здесь. Но он уедет, а Лера останется… Полдня сегодня бродили вместе. Глупо. Еще глупее идти на вечеринку к молоденькой женщине. У него дочь почти в таком возрасте. Хотя… почему бы и не пойти? Ведь ему от Леры ничего не надо, он достаточно владеет собой. Или просто трусит? Боится себя, боится Леру? Характер у нее жестковатый, как бы постоянно видимый, плотной оболочкой укрывающий ее. Тем более можно пойти. Почему же ему все-таки не хочется?
Вернуться бы в Москву — сейчас, немедленно. В свою комнату, на завод, в грохот, шум, суету улиц. Он ехал в свое детство отдохнуть, затеряться, и даже не выбился из привычного ритма… Может быть, правы Сема и Сюрелла Зворыгины: надо сидеть дома, углубляться в свою сущность. Все в тебе. За пределом твоего «я» — такие же, подобные тебе «я», и копаться в их душах — все равно что копаться в чужом белье… Но никогда он не мог заниматься лишь собой. По натуре он, наверное, общественный индивид. Вот и здесь, только сошел с самолета — и влез в чужие заботы.
Сватеев поднял голову. Возле него стояла Лера, от нее веяло духами, свежестью. Она коснулась его плеча, сказала:
— Алексей Павлович, вы уснули или загрустили? А я ждала вас, ждала… Пойдемте. — Она взяла с тумбочки бутылку, лимон, слегка потянула его за локоть. — И холодно здесь. А рябчики? Нет, я разрыдаюсь…
Встал Сватеев, пошел за Лерой. В коридоре вспомнил, что не мешало бы выйти во двор, умыться, вернулся, взял полотенце, мыло и, когда, сменив рубашку, пришел к Лере, не чувствовал уже себя усталым, и легкость, так необходимая для общения, вновь оживила его. А увидев под яркой электрической лампочкой стол с горячей картошкой — что в Сутиме сущий деликатес, — малосольной розовой кетой и, конечно, рябчиками, он восторженно вскинул руки:
— Ресторан первого класса! — И рассказал про токаря Альку Торопыгу, который зовет его на «Седьмое небо». — Вот бы где Альку накормить!
Лера засмеялась, взяла Сватеева под руку, усадила к теплой печной стенке.
«Боже, — припомнилось чье-то изречение. — Чего хочет женщина, того хочет бог».
И потянулся вечер — теплый, неторопливый. Говорилось легко, и шутки были смешными. Лера вспомнила «не того человека» — своего бывшего мужа Самыцкого. Он читал лекции по истории литературы, сам сочинял повести и романы, в которых герои, непременно сильные личности, достигали благородных целей, невзирая на мельтешивших вокруг посредственностей. Герои имели личные автомобили, обедали в ресторанах, отдыхали на южных курортах, любили красивых умных женщин. Кое-что Самыцкому удавалось напечатать, и студенты долго потом перебрасывались фразами из его произведения: «Он нанес скользящий удар по смугловатой физиономии», «Дорогая, алкоголь нарушает гормоны», «Она уничтожила его резким взглядом невинных глаз». Самыцкий считал себя тоже сильной личностью. Потому, наверное, подойдя однажды к Лере, прямо сказал: «Я люблю вас, девушка» (имени он не знал или не захотел назвать по имени). — «Для очередного романа?» — спросила Лера. «С романами кончено, не пишу больше. Понял: божьей искры нету. Вы мне помогли… Да, да, не смейтесь. Психологический шок, затем прозрение… Я вас люблю». Посмеялась Лера, вежливо отговорилась, убежала. Но преподаватель истории литературы принялся ухаживать и проявил много находчивости, выдержки, даже такта. Его настойчивости можно было изумляться — ухаживал так, будто для этого, главного своего дела, появился на свет. Родителей очаровал, подруг задобрил вниманием и конфетами, на читательской конференции разнес свою «поверхностную, надуманную прозу». Пришлось полюбить Самыцкого, выйти за него замуж.
— Да, пришлось, не удивляйтесь. Это гипноз особого рода… Когда все, с кем ни заговоришь, кого ни встретишь, решили твою судьбу. Внутренне, как бы для самих себя, но окончательно. А ты один, и этот ты — просто девчонка, каких «сто тысяч других в России». И тебе уже нельзя, запрещено обмануть всех, близких и дальних.
— Бывает… — согласился Сватеев.
— Прожила я с Самыцким два года, но не узнала его. Ни чуть-чуть. Душа у него глубоко спрятана в здоровом спортивном теле. Спортом и занимались — лыжами, коньками, байдарками. И вдруг читаю новую повесть муженька — полный отчет о нашей любви и жизни. Как знакомился и обманул, что не будет сочинять, как увлек меня спортом, обещал спасти от распределения (я боялась того распределения) и даже как уговорил меня «не порабощаться ребенком». Моего возмущения Самыцкий не понял, сказал: «Только так можно максимально приблизиться к действительности, прозу надо сначала прожить». А когда ушла — обиделся, начал было снова ухаживать.