Изменить стиль страницы

Да, где-то здесь. Может, возле того пня, тогда еще не такого дряхлого, или вон там, около брусничной и ягельной полянки.

Витька вышел из-за куста в белой рубашке, брюках клеш, туго перехваченный флотским ремнем, с чубом на левый глаз и очень снисходительной улыбкой. Сватеев живо ощутил тот свой страх, ненависть, покорность перед своим другом — более сильным, уверенным, бывалым. «Алешка, — сказал ласково Филимонов, — подожди нас минуточку». И, жестко схватив Тамаркину руку, легко бросил ее к себе. Она прошептала: «Не ната, не ната…», глянула на Сватеева, но как-то отдаленно, стыдливо и нагловато («Хочешь, так отними!»). Витька обхватил ее, тоненькую, как-то пьяно закачавшуюся, повел в кусты…

Где она теперь, жива, ли Тамарка Паттерсон? Говорили тогда, что дед ее был канадцем, имел пушную факторию, женился на эвенкийке, потому-то и фамилия Тамарке досталась английская. Да и сама она заметно отличалась от своих подруг-северянок: была выше ростом, сероглазая, белолицая, и только волосы черные и плотные, казалось, были слишком тяжелы для ее маленькой головы: в классе у доски, идя по улице, она завешивалась ими, как паранджой. Старшеклассники болтали о Тамарке разное, чаще самое нехорошее: что она только на вид тихоня и неприступная, что ее видели с тем-то и с тем-то, что ее вообще ничего не стоит увести куда захочешь, а Витька Филимонов с ней живет, хотя, может быть, и не он первый, тут один сезон работал на рыбозаводе списанный с судна матрос, он ее будто бы изнасиловал, когда ей было четырнадцать… Сватеев слушал все это, и его еще больше тянуло к Тамарке Паттерсон. Ее почти очевидная греховность, диковатость, беззащитная податливость и пугали его, и вызывали жгучий интерес, хотелось прикоснуться к ней, к тайне, сделаться самому немного таким же, греховным, и страшно было, и жаль ее было до слез, и минутами он мог ненавидеть ее.

Тамарка догадалась о его смятении перед ней, зимой пригласила покататься на лыжах, вдвоем, а летом, когда жили в лагере, раза два они запирались в сушилке и шептались. Но ничего она не говорила о своем деде-канадце, хоть и не уверяла, что это выдумка. Разрешала себя целовать — спокойно, даже безразлично: хочешь — целуй (северяне же, знал Сватеев, вообще никогда не целуются). Однажды он, сгорая от стыда, спросил ее: «У тебя был кто-нибудь по-настоящему?» Тамарка затаила дыхание, стиснула ему ладонь, потом ответила, очень заметно волнуясь: «Ты кароший малчик, не ната спрашиват, латна?» Сватеев больше не спрашивал, но начал вести себя с Тамаркой грубовато, напористо, да и дружки подбадривали: «Не теряйся, действуй, ты ей нравишься». Она осторожно, застенчиво отстраняла его руки, когда он давал им волю, не обижалась, а только выдыхала свое обычное: «Не ната».

И вот это — встреча с Витькой Филимоновым, его уверенность, пренебрежение к ней, к нему… Нет, Алешка Сватеев «не сыграл бы труса» и едва ли уступил Витьке, хоть тот и был старше года на полтора. Главное — Витькино право. И Тамаркина покорность. Ведь она и «не ната» сказала совсем иначе, чем говорила Алешке, которому почти явственно послышалось: «Видишь, я с ним не хочу. Но не буду противиться». И пошла словно оленуха за более сильным вожаком.

Ушли они недалеко, под ближний широкий куст стланика, укрылись в багульнике. Сватееву трудно сейчас вспомнить, как он вел себя в эти несколько минут. Кажется, побежал под гору, но тут же вернулся, желая убедиться, что все это ему не привиделось, а может быть, услышать зов о помощи, и тогда… (Он знобко повел плечами, ощутив мгновенную слабость, звенящую немоту: в его тело вернулось то, давнее, единственное состояние.) На ветке стланика он увидел маленькие Тамаркины торбаса, высоко, несуразно подвешенные. Бросился в сторону, куда-то бежал, продираясь сквозь чащу, упал на сырой пухлый мох, долго смотрел в небо, искрещенное лиственничными ветвями, и хотел умереть, заблудиться в тайге, погибнуть. Презирал себя, ненавидел, и понял самое постыдное для себя: конечно же он не защитил Тамарку потому, что хотел от нее того же, что и Филимонов.

Два дня Алешка не ходил в школу, а придя и столкнувшись в коридоре с Тамаркой Паттерсон — она училась классом старше, — удивился несказанно: ничуть не смутилась Тамарка, улыбнулась ему, как прежде — ласково и чуть застенчиво. Еще больше поразило его то, что Витька и Тамарка, встречаясь, не замечали друг друга, словно между ними никогда ничего не было и знакомы они всего лишь как одноклассники. После уроков, догнав Алешку, Филимонов сказал: «Ты чего тогда обиделся? Сбежал куда-то… Любовь, что ли? Да бери ты ее, если так. А то вижу — водишься, стишки декламируешь. Ну, думаю, пример покажу…» И не было в этих словах ни насмешки, ни пренебрежения, и говорил Витька тихо, даже заботливо. Откинув чуб, он прямо глянул большими, девчоночьими глазами, в которых ясно читалось: «Прости, если что».

Вскоре, летом сорокового года, Сватеевы уехали. Алексей больше не видел Витьку Филимонова. Однако помнил его лучше, чем других ребят, и, узнав через какое-то время, что он умер, долго не мог успокоиться. Витька часто являлся ему во сне. Случайно или подсознательно, желая того, попал он сейчас на эту тропу?..

Она не заросла, не исчезла — узенькая, живая, хвойная жилка. Спустилась на марь, попетляла еще немного и растворилась в голубичнике, будто предлагая выбрать свой, в меру своей сноровки, путь: марь — место топкое, ненадежное. По кочкам, сухим бугоркам, припоминая прежнюю ловкость, Сватеев выбрался на лайду, к морю.

Прилив разлился во всю ширь бухты, затопил иловые и песчаные отмели, и вдали, казалось, тайга по самый пояс вошла в тихую утреннюю воду. Призрачно синели мысы, белыми островами колыхались стаи чаек, где-то далеко, в тумане, бухта смыкалась с морем, а еще дальше — море с небом.

Сватеев зашагал по чистой хрустящей гальке, оглядывая берег, по которому некогда бегал босиком, на котором жег костры, ночевал в палатке, карауля ставные сети. Берег вспоминался ему удивительно щедрым, уютным, непохожим на другие берега.

Синеватая галька, выполосканный прибоем плавник, стланик по кромке мари, лиственницы выше… Четкое полукружье бухты с выступами мысов… Все как было, именно те же очертания, тот же вид. Сватеев остановился, прислушался. Слегка шумела вода, еще наступая; постанывали чайки, из тумана наплывало протяжное, еле уловимое гудение огромного моря. Он ждал какого-то звука, окрика, движения, вспышки света на черных скалах или в зелени сопок, чтобы свершилось самое обыкновенное чудо: этот пустынный, скудный, холодный берег соединился с тем, из детства. Но берега лежали друг от друга далеко, в разных странах, временах, пространствах. Тот, давний, был теплее крымского, этот… Сватеев шевельнул ботинком гальку, прошел по блеклым сухим водорослям, поднял кусок тополиной коры — из таких обломков они выстругивали кораблики, — поискал ракушек: лишь кое-где посверкивала битая мелочь… Этот не мог дать даже простенького сувенира на память.

У ставных сеток дежурили старики эвенки, одинокие, молчаливые. Сватеев поздоровался с горбатеньким, в лисьей шапке — не отозвался, может быть, дремал. А вон костер, суетятся сразу шесть рыбаков. В путину, когда все на активном лове, не часто можно увидеть столько «единоличников». Сватеев направился к ним, а подойдя, узнал завхоза интерната Севрюгина. Он покрикивал на мальчишек, младшему из которых было не больше десяти, руководил: одного посылал в воду, вынимать из сети забившуюся рыбу, другого толкал к костру греться, третий готовился на смену первому. Чувствовалась строгая организованность, налаженный цикл, и потому, наверное, в просторном углублении, залитом водой, шевелилось штук двадцать крупных лососей. Севрюгин протянул короткую, засученную до локтя, облепленную чешуей руку.

— Значит, поохотиться решили?

— Да так, пройтись.

— Тоже пользительно.

— А у вас, гляжу, дружная артель. Сыновья?

— Они.

— И не холодно им вот так?

Севрюгин внимательно оглядел мальчишек, как бы впервые приметив их, довольно усмехнулся, повертел непокрытой, ершистой головой. Сватеев понял, что зря поспешил с таким вопросом: мальчишки — все чубатые, крепенькие, хоть и не рослые, — были на удивление загорелые, прямо-таки черные, будто побывали в Артеке, и ничуть не страшились настывшей, предосенней воды. Лишь самый маленький заметно кукожился. Севрюгин дольше других держал его у костра, но рыбачок хныкал, цепкими, отцовскими глазами покалывал старшего Севрюгина, требовал, чтобы тот соблюдал обещанную очередность, и, когда над сеткой вспухал плеск попавшейся кеты, отчаянно бросался к воде.

— Для интерната, значит, заготавливаем, — сказал Севрюгин. — По особому разрешению. А так — только местной народности можно. И то — пятьдесят штук на душу, пятьдесят на собаку.

— Давно поприжали?

— Третий год.

Сватеев слышал вчера на улице, как один рыбак сказал другому: «Беру в лодку транзистор, пускаю музыку — хорошо ловится кета. Выключаю — обходит сетку. Думаю, рыба тоже музыку любит». Все правильно. Сначала «Аннушка» стала летать сюда, техники прибавилось, потом — запрет на вольный лов лосося… Раньше пароход-снабженец раз в год наведывался. Теперь без подвесного мотора никто по Сутиму не плавает. Цивилизация погромыхивает, дымит бензинчиком и в этом дальнем уголке.

— А вы напрасно с ружьецом по бережку, — озабоченно задвигался Севрюгин. — Ничего такого не подстрелите. Куличишки перед холодами в табунки собираются, да и то жиденькие… Вы, значит, вот что: пойдите по бровке мари, по стланику. Там рябчишки попадаются, на брусничнике.

Сватеев кивнул расторопному завхозу, которого явно томила беседа — в сетке трепыхалась кета, а бригада дружно облепила костер, даже самый маленький перестал хныкать, — кивнул мальчишкам, пообещав всех их сфотографировать, пересек завалы плавника, поднялся на сухую мшистую бровку мари, слыша позади короткие, деловые команды завхоза.