Изменить стиль страницы

— Вы говорите — душа. Видна же его вся душа.

— Душа ли это? Может, у него и вовсе нет таковой, не пробилась на свет. Если есть она — и собака ее чувствует… Вот у вас душа, мне кажется, только рубашкой прикрыта. У меня еще и во плоти. Как у Самыцкого спряталась. С вами, сегодня, немножко ожила, а то ведь я ее почти и не чувствовала. Одно хорошо — научусь собой распоряжаться. — Лера посмотрела на примолкшего Сватеева, усмехнулась, тронула пластиковый стаканчик. — Давайте переменим тему.

В полночь погас свет — электростанция отключила поселок, так полагалось по местным правилам, — проступила за окном пустынная улица, уснули домишки, лишь где-то далеко, на плоту, вдруг возникали звуки, голоса: рыбаки сдавали вечерний улов.

Лера зажгла керосиновую лампу, пронесла ее впереди себя, поставила на тумбочку возле кровати, склонилась к зеркалу. Сватеев счел это за намек пора расставаться, поднялся. Глянув на него, Лера выпрямилась, минуту стояла, словно ожидая его ухода, потом быстро подошла к нему сказала:

— Останьтесь, если хотите.

Сватеев не видел ее лица, глаз, губ — позади нее светила лампа, — и ему показалось, что Лера шутит, испытывает его «на прочность», стоит ему согласиться, как она сведет все к шутке, анекдоту, чтобы потом вспоминать, посмеиваться, рассказывать подругам… Он ждал ее смеха, но она молчала, каменно занемев, и Сватеев, чувствуя, что это невыносимо глупо, спросил:

— А вы?

— Я еще насижусь одна, — не удивилась его вопросу Лера. — А потом… — Ее голос прервался, зазвучал почти шепотом: — …У вас ведь была здесь первая любовь… Ну, вообразите, что вы вернулись в юность… Тамара ее звали?

Сватеев не мог ничего сказать, только смотрел на Леру, стараясь угадать выражение ее лица.

— Не удивляйтесь: Полуянова не такая уж молчунья.

— Вижу.

Теперь Лера смеялась, это чувствовал Сватеев.

— Как-то все не по правилам, да? — Она приблизилась, чуть подняла голову. — Надо как в романах: ухаживания, вздохи. — Она положила ему на плечи руки. — Поглядите мне в глаза. — Он глянул — глаза были полны слез. — И этого не ожидали?

— Да… — кивнул он, возвращаясь из полуотсутствия в явь.

Лера прикрутила в лампе фитиль, Сватеев разделся, лег. Кровать была узкая, но нормальной длины, простыни не пахли интернатской хлоркой, подушка мягко вдавилась — пуховая, «мамина». Об этом подумал и сразу забыл Сватеев, следя за Лерой: она ходила по комнате, вдруг став растерянной, медленно раздевалась, потом набросила халат, подошла, села на край кровати.

— Надо успокоиться. — Зябко сомкнула плечи. — Как-то сразу ослабела.

Сватеев обнял ее, наклонил к себе, целовал, едва касаясь губами ее губ, она смежила глаза, вяло покачивалась, будто в дремоте, проговорила медленно, точно втолковывая себе:

— Как без ванны?.. Какая я Тамара?

Поднялась, сказала:

— Я сейчас. Схожу к Антипкиной. Три минутки.

Вернулась, погасила лампу, сбросила халат, постояла, глянцевая, в сером ночном свете и, словно окончательно освободившись от себя обычной, дневной, подошла к кровати.

Вздрагивая, постукивая зубами, Лера грелась, и тело ее чудилось Сватееву, было тоже «с характером», ему надо понравиться отдельно, не менее серьезно, иначе оно останется чужим, холодным… Понемногу оно отходило, теплело, а вот уже стало горячим и легким, прильнуло к Сватееву как бы пугаясь своей легкости, ненужной пустоты.

Засыпая, Сватеев ощущал лишь тепло, сияние тепла, и над кроватью белел просторный лунный свет, обволакивая, колыхая его. Не было ничего, кроме тепла, детской сонной истомы, — ни дум, ни видений.

Проснулся, вдруг почувствовав себя затерянным, одиноким: развеялось беспамятство, исчезло тепло. Не открывая глаз, понял: Леры в комнате нет.

Встал, вышел во двор. Светилось чистое, холодное, росистое утро — редкое здесь. Почти как в Подмосковье. Только лиственницы, сплошные лиственницы и стланик, да острый багульниковый запах.

Распахнулось окно кухни, Антипкина положила на подоконник тяжелую грудь, пропела ласковенько «Доброе утречко вам!» и, оглядев двор — нет ли кого еще? — прибавила тоном кумушки, исполняющей тайную службу:

— На речку убежала, обещалась скоро вернуться.

Из-за угла интерната, мягко постукивая, выкатилась подвода с бочкой на телеге, серую лошадку вел под уздцы завхоз Севрюгин. В бочке подпрыгивал ведерный ковш на длинной рукояти, через края выплескивалась вода. Увидев Сватеева, завхоз ткнул кулаком в морду лошади, проворчал незло:

— Молодая, ретивая больно.

— А что, водовоза нет? — спросил Сватеев.

— В отпуску. Значит, самому приходится. Без воды и ни туды, и ни сюды.

Пока Севрюгин работал ковшом, возле подводы собрались его сыновья — шесть разного калибра Севрюгиных, в пиджачках, подпоясанных ремешками, в резиновых великоватых сапогах, с непокрытыми чубатыми головами. Каждый держал в руках мешок, топор или веревку; лишь самый маленький и серьезный стоял, вложив руки в карманы брюк. Все, разноголосо, сказали Сватееву: «Здравствуйте, дядя».

Вода текла по желобу сквозь стену и где-то в кухне падала на дно пустой бочки, журчала и ухала. Сватеев попросил завхоза: «Ну-ка, плесни на меня», наклонился. Севрюгин опрокинул полный ковш ему на спину и голову, захохотал, а Сватеев, отпрыгнув, принялся растирать себя полотенцем. Тоненько повизгивая, смеялась в окне Антипкина, приговаривала: «Ой, отчаянный!» Улыбались, показывая крепкие белые зубы, маленькие севрюжата.

Завхоз сбросил пустую бочку на землю, дал знак, и его сыновья облепили со всех сторон телегу.

— За уловом поедем, на лайду.

Сватеев провел ладонью по упругому, лоснящемуся крупу лошади, втянул запах пота, — припомнилась выкатка бревен на берег: мальчишек сажали на рабочих коней, без седел, и они гоняли их от воды до штабелей. Таким же он был, Алешка Сватеев, как этот старшенький севрюжонок, Ванятка. Завхоз вспрыгнул на край телеги, подобрал вожжи. Ребята все еще посмеивались, глядя на московского дядю.

— Чем ты их кормишь? — спросил Сватеев. — Они у тебя будто орешки из добротной шишки.

— Рыбой, хлебом, картошкой, когда есть, — ответил вполне серьезно Севрюгин, стеганул концом вожжей лошадку, затарахтел к поселковой улице.

Правильно: рыбой, хлебом, этим же питался и Алешка Сватеев, когда жил здесь. Картошка в те времена была вовсе в диковинку, а мясо ели зимой: колхоз забивал оленей с наступлением холодов, летом они худые, линяют.

Прошел до леса, вернулся, сел на скамейку у двери. И понял: все эти полчаса, с минуты, когда проснулся и вышел во двор, он помнил, думал о Лере. Как они встретятся? Ведь «утро вечера мудренее». О чем будут говорить? А если им станет неловко? Ведь случалось такое у Сватеева, было. Хотелось исчезнуть, провалиться… Горечь та до сих пор не позабылась. И вдруг прибавится к ней эта, новая?

Лера появилась на тропинке, совсем не в той стороне, откуда ждал ее Сватеев, — возвращалась от речки лесом, и, наверное, раньше увидела его, потому что улыбалась, прятала в кармашек халата мокрый купальник. Шла на его взгляд, и шла спокойно — ни смущения, ни стеснительности, мокрые волосы свешивались до плеч, босоножки, ноги до колен были облеплены желтой лиственничной хвоей. Она смотрела только на него, радовалась ему, и Сватеев, отбросив папиросу, поднялся: легкость, тепло вернулось к нему. Он шагнул навстречу Лере, стиснул ее холодную ладонь повел в комнату. Здесь было прибрано — подметен пол, застелена кровать; на столе сиял горячий чайник, чашки, печенье и масло, из глиняного кувшина росла свежая стланиковая ветка с двумя большими коричневыми шишками, пахло смолой. Сватеев подвел Леру к столу, все еще держа за руку.

— Отпустите, — сказала она и засмеялась. — Не убегу. У меня же пальцы занемели.

Пили чай, присматривались друг к другу, словно не веря тому, что с ними случилось, а когда их взгляды встречались, — улыбка, как бы сама по себе, трогала губы исчезала, не оставляя смущения, неловкости.

— Лера, кто может расстаться с такой, как вы?

— Нашелся один…

— Сильная личность… или глупая.

— Ну, Алексей Павлович… Мужчины же умными делаются через тридцать лет. У них глаза другие вырастают.

— А женщины?

— Что женщины… — Лера медленно покачала головой. — Даже самая умная — все равно баба.

— Если говорит историк…

— То, значит, правда.

— Вас это обижает?

— Ничуть. Лишь бы повелитель мне нравился. Я ведь не хочу быть свободной от самой себя. Это необходимо мужчинам.

Сватеев, глядя на Леру, усмехаясь ее улыбке и словам, накинул пиджак, взял плащ, спросил:

— Вы пойдете со мной?

— Нет. Помогу Антипкиной. Приходите обедать.

Шагал Сватеев через лиственничный лесок, дышал прохладой, смотрел на синие озера за Сутимом, видел дома поселка с мокрыми тесовыми крышами, кивал женщинам и ребятишкам, говорившим ему «Здравствуйте», и думал о Лере: «Кто она?»

Сватеев не был ни повесой, ни женолюбом, а к слову «бабник» он подобрал синоним — «козел» и старался не пожимать таковым руку: чудилось, что от них нехорошо попахивает. Женщина для него — мать, сестра, дочь. Этого чувства, рожденного в нем неизвестно когда, он не мог преодолеть, живя с женой, навещая потом одинокую, добрую к нему однокурсницу, знакомую еще по институту (он не смел, не хотел назвать ее любовницей). И всякий раз Сватееву делалось стыдно за свое влечение, он винил «буйство плоти», считал, что может прожить без женщины, и с годами пришел к мысли: секс — наслаждение для примитивных, потому что более доступен, чем наука, искусство, мир, природа. Это почти то же, что наслаждение самим собой, эгоизм худшего свойства. Лучше уж сюрреализм Зворыгиных с их самоуглублением, дикими пятнами и фигурами на полотне, бездетностью, затворничеством, папиросами и нескончаемыми разговорами. Есть же главное, вечное у человека — работа, делающая его жизнь разумной.