Изменить стиль страницы

И вот Сутим, вчерашний вечер, ночь, утро… И ни горечи, ни сожаления. Более того, стоило Сватееву подумать: «А что если бы всего этого не случилось?» — как легкий жар испуга ударил ему в голову. Лера была за гранью матери, сестры, дочери…

Очнулся Сватеев у порога конторы, вспомнил, что сюда-то он и шел, чтобы познакомиться с председателем колхоза, открыл дверь, шагнул в просторный, беленый коридор. На стенах висели плакаты, призывы, стенгазета «Заря коммунизма» с карикатурами на пьяниц, доска Почета с фотографиями передовиков. Налево табличка «Бухгалтерия», направо — «Приемная». Было тихо, лишь в приемной пощелкивала пишущая машинка. Сватеев осторожно толкнул дверь, остановился.

— Доброе утро.

Вполне современная крашеная блондинка подняла черные клееные ресницы, внимательно оглядела его, поправляя на плечиках мохеровый шарф, догадалась, видимо, кто он (в поселке-то, как и полагается, действовал беспроволочный телефон), спросила:

— Вам к Василию Тимофеевичу?

Сватеев подтвердил, увидев за спиной секретарши дверь с крупной табличкой «Колгуев В. Т.».

— Сейчас доложу.

Она выпрямилась, прогнулась в талии, показав модную коротенькую юбочку, голубые сапожки, почти неслышно удалилась за дверь. «Потрясающе! — подумал Сватеев. — Кто их штампует, секретарш?» Сколько он видел таких в Москве, да и у него на заводе в приемной директора — копия этой, только чернявая, с искусственной седой прядью. Они не стареют, не толстеют, не выходят замуж… Сколько их по стране? А в мире? Целый класс учрежденческих девиц. Теперь появились стюардессы — те совсем уж почти неотличимы друг от друга.

— Прошу, — сказала секретарша и так близко пропустила мимо себя Сватеева, что он уловил запах дорогих духов, свежей синтетики.

В широком кабинете, устланном ковровыми дорожками, размещался стол буквой «Т», покрытый едким зеленым сукном, слева — коричневый, под дерево, сейф; справа на тумбочке — тяжелый, послевоенного выпуска приемник. Во главе стола, между двумя белыми телефонами, сидел в ярком свете из окон одутловатый маленький человек с темной аккуратной прической «на пробор», в сорочке, галстуке. Он поднялся, мало прибавив себе роста, но с места не двинулся, протянул через стол руку. Сватеев пожал мягкую, такую же «одутловатую», как и ее хозяин, ладонь, назвал себя.

— Как же, как же. Прошу. Слыхали, — проговорил Колгуев спокойным хрипловатым баском, приглядываясь густо-карими, привыкшими к постоянной строгости глазами, жестом предлагая стул. — Курите? Прошу. Нет? Да что же это делается с мужиками? Женщины все больше к папироске тянутся, а мужички… Слабеет наш род, должно быть?

— Я хотел сказать: у вас не курят.

Сватеев показал на вывеску за спиной Колгуева — крупными буквами на куске картона было написано: «Прошу не курить!»

— Это для бригадиров. Им разреши — так они тебя насквозь прокоптят. Прошу. — Он пододвинул коробку «Казбека», пришлось взять, хотя Сватеев и не курил папирос. — Другое дело. От мужика должно дымком попахивать.

— И водочкой, говорят некоторые.

— Э, нет. Водочкой только по праздникам.

Колгуев засмеялся сдержанно, как бы боясь пересмеяться, а взгляд не спускал с собеседника, и Сватеев заметил: глаза у него почти неподвижны, не меняются, словно существуют отдельно или выполняют приказ хозяина: «Вы следите, берите на заметку, все другое вас не касается». Подумалось о нем: наверняка из бывших начальников, послан в Сутим поднять хозяйство, а если проштрафился, и самому заодно исправиться.

— Давно здесь? — спросил Сватеев.

— Второй год.

— Откуда сами?

— Из района.

— Как хозяйство, нравится?

— Хорошо, успешно трудимся. Да вы же были на рыбозаводе, по поселку гуляли. Интересовались. Вот, — Колгуев повернулся к стене, где был вывешен график с черными и белыми кубиками, фамилиями рыбаков. — План лова кеты выполняем побригадно и по колхозу в целом. Есть передовики, могу назвать фамилии.

— Что вы, я ведь просто так, вообще…

— Зачем вообще? Конкретно давайте.

— Да ведь я не инспектор.

— Не знаю, не знаю. Интересуетесь — отвечаю.

— Вам уже сказали, пожалуй, в Сутиме работали мои отец и мать, здесь прошло мое детство, я приехал посмотреть, вспомнить, отец был первым директором культбазы.

— Может быть. Не спорю. Многие тут перебывали, а фамилии вашего родителя не слышал. Я ведь после войны в районе.

— Ну зачем так строго.

— Служба.

Сватеев глянул в окно: там, за Сутимом, разбросанными, битыми стеклами сияли озера и до самых синих призрачных гор простиралась буро-зеленая топкая марь, по которой, едва видимый, двигался аргиш — караван оленей; он то пропадал за буграми, то резко вписывался в зелень трав, напоминая серого, длинного, безголового дракона. Несчетно раз Сватеев прошел по этой мари: пешком, верхом на олене, зимой на нарте. И вот сейчас, как много лет назад, той же тропой ехали в поселок пастухи за мукой, сахаром, чаем, в контору — отчитаться, погостить у родных и знакомых.

С радостью Сватеев подумал о неизменности, постоянстве: что бы ни случилось в мире, а олени должны ходить по топкой мари, есть мох-ягель, дышать чистым воздухом.

Колгуев проследил за его взглядом, заметил, наверное, аргиш на мари, сказал:

— С оленями у нас тоже хорошо. Успешно трудятся пастухи.

Вспомнился суетливый заводской мастер Никифоров со своей всегдашней поговоркой «Хорошо, прекрасно!». Он был чем-то похож на Колгуева, но лишь чем-то; потому что его слова давно стали всего-навсего поговоркой, пригодной для личного потребления: успокаивали, помогали не терять настроения. Колгуев же наверняка полагал: если постоянно говорить себе и людям «Хорошо, успешно», — так оно и будет. Люди поверят, мобилизуются на трудовые достижения… Конечно, это часть дела. Надо еще держать народ в строгости, повиновении: положено — награжу, положено — взыщу. Хозяином быть. И незачем вовсе бегать по поселку, суетиться на рыбозаводе, выезжать с рыбаками на тони, месить сапогами марь или трястись в седле на вихлявом оленьем горбу. Посиживай себе в кабинете, при галстуке; справа телефон районный, слева — поселковый. Люди на местах, и вся картина жизни и труда — перед глазами.

Сватеев слышал, знал, чувствовал, что дела в колхозе в общем идут и хорошо, и успешно. Но никто из поселян, кроме Антипкиной (даже Елькин), не упомянул о председателе. Будто его вовсе не существовало. Или «не поминай всуе»?.. И все же Сватеев решил слегка задеть самолюбие Колгуева, полагая, что таковое непременно присутствует в нем.

— Василий Тимофеевич, вот вы здесь поживете, поднимете хозяйство, рано или поздно уедете. Хотелось бы вам, чтобы вас в Сутиме не забыли, молодежи, приезжим говорили: столько лет работал здесь председателем такой-то, сделал то-то?

— Вы это куда клоните? — Колгуев остановил глаза на Сватееве.

Вошла секретарша, положила на стол председателя лист с машинописными строчками, медленно повернулась, отмерила ровные, почти неслышные шаги до двери, оставив запах синтетики и духов.

— Вот, — ударил пухлой ладонью по листку Колгуев. — Сводка. Успешно идет лов.

— Лосось в этом году, говорят, не очень… Может подвести в сентябре.

— Ничего. Навагой доберем, на подледном. Наважка нас не подводит.

— А вывоз?

— «Аннушки» возят.

— Дороговато наважка обходится.

— Это нас не касается. Не мы придумали.

— Раньше раз в год человек мог приехать или выехать из Сутима, — Сватеев засмеялся, надеясь, что и Колгуев улыбнется, но председатель лишь для приличия покривил губы. — Теперь навага летает.

— В век технической революции живем.

— И все-таки, Василий Тимофеевич, как с моим вопросом о памяти? Прямо можете ответить? Спрашиваю лично для себя, один на один.

Колгуев глянул в окно, постучал тупыми пальцами по сводке, помыслил.

— Так. Во-первых, общим памятником нам будет построенный в боях коммунизм. Во-вторых, выдающихся народ не забудет.

— Ну зачем выдающихся. Просто хорошо поработавших.

— Что вы предлагаете?

— Предложу. Таких людей надо заносить в вечные списки, хотя бы с кратким описанием сделанного ими. В городе, в поселке. В поселке особенно. Потому что город пишет свою историю, а поселки забывают ее. Что вы на это скажете?

— В принципе согласен.

— Скажу теперь, почему это лично меня касается. Мой отец работал в Сутиме десять лет, был первым директором культбазы, начинал буквально на диком месте. Ребятишек не просто было удержать в интернате, стреляли в него, когда увозил из чумов… Директором школы, первой семилетки, был его товарищ, учитель из Хабаровска, Виктор Степанович Сакенов; в первый год войны он ушел отсюда на фронт. О них старшеклассники частушку сочинили:

Наш Сватеев и Сакенов

Победили хэмэкэнов,

И теперь шаман Аркез

Ходит с бабушкой в ликбез.

Конечно, шаман в ликбез не ходил, тут некоторая лакировка действительности, но в поселке бесовских плясок не устраивал, не мутил сородичей против школы и интерната. А насчет хэмэкэнов — правильно: молодые эвенки уже не верили в своих деревянных идолов. Вам не скучно?

Колгуев смотрел в стол, слегка насупив смоляно-черные брови, нежно постукивал кончиками пальцев по стеклу и нельзя было понять: слушает он или думает о своих хозяйственных делах. Однако он сразу отозвался:

— Слушаю. Продолжайте.

— Да, собственно, и все, — сказал Сватеев, чувствуя, что затянул визит. — Отец и Сакенов погибли в один год, в сорок третьем, имели ордена, медали… Кое-кто о них здесь еще помнит, но умрут старики…

— Понятно. Сельсовет должен заниматься, поскольку культбазы ликвидированы.

Сватеев поднял голову — Колгуев смотрел на него густо-коричневым, неподвижным, честным, правдивым взглядом: смотрел как на назойливого, туповатого посетителя, которому надо терпеливо все объяснить и, конечно, не обидеть. Так он, наверное, говорит с нерадивыми бригадирами, с колхозниками. Сватеева обдало жаром: глупо-то, глупо получилось! Приложив ко лбу платок, проговорил: