Изменить стиль страницы

Наш поэт уверен, что никогда нельзя сказать окончательно: я Бога познал. Можно лишь верить и надеяться на чудо:

Может быть, перед смертью увижу я Господа,
Столько в Господе лиц…

Тот же В.Н.Лосский в трактате о соединении твари с Творцом утверждает: «Человек, как и Бог, существо личное, а не слепая природа… Мы ответственны за мир. Мы – то слово, тот Логос, в котором он высказывается, и только от нас зависит, богохульствует он или молится». Потому и В.Блаженный, ощущая ответственную миссию поэта как Божьих уст, не лишает себя индивидуальности и личностного темперамента, напротив, он Бога – персонализует. В стихах его есть потрясающая своей свежестью и лирической новизной метафора: Бог это хлебная корка, которую надо прожевать, размочив собственной слюною, чтобы тот стал съедобным для человека хлебом. Как просто, как буднично – и как глубоко! Метафора опять же не кощунственная, а просто нелицемерно и неханжески точная: путь к Богу требует личных усилий каждого отдельного естества.

Натура поэта такова, что он не ищет Господа в храме – он обретает Его то в метаньях духа, то в непрерывающемся диалоге с умершей матерью, которая для него и поныне – самый живой собеседник на белом свете: «Мама, расскажи мне по порядку, Как в раю тебя встречал Христос». Кстати, он и в детстве видел Бога – сквозящим в облике его, Вениамина, родителей: «Я видел Бога не в старинном храме, Он был в каком-то старом зипунишке, Когда он говорил о чем-то маме И вслушивался в вещее затишье».

Характерно, что В.Блаженный никогда не пишет иллюстраций или «реплик» к Библии, как и не говорит от имени ее персонажей (обе эти линии имеют мощную традицию в мировой и русской поэзии) – у него это всегда незамаскированный и прямой авторский монолог, молитвенно к Богу взывающий или исповедующийся в темно́тах и озареньях собственного религиозного «я». Можно сказать даже так: поэт выворачивается сокровенной подоплекой наружу, делая читателя соучастником нелицеприятного частного таинства. Порою таинство это совершается в экзистенциально пограничных ситуациях:

Я пребываю в сумасшедшем доме,
Негласный сын Христа.

Стихи В.Блаженного о сумасшедшем доме написаны человеком, абсолютно трезвым и умственно здоровым. Он опять же обновляет известную идиому – не все дома. Не так, говорит поэт, «все дома, но в доме бушует огонь», помещая в яростную метафору всю драму современного сознания.

В том доме я могу, блуждая до поры
В сообществе живых, но жалуясь умершим,
С Ахматовой вздыхать, с Цветаевой курить
И прочие творить немыслимые вещи.

Кстати, молодой Пастернак, которым Блаженный в ранние годы буквально бредил и с которым здесь возникает, видимо, невольная перекличка, «с Байроном курил и пил с Эдгаром По» вне всякого сумасшедшего дома.

Сумасшедший дом в поэзии Блаженного становится моделью окружающего общества – это, при всех реалиях прозаического жития, концентрированный символ общего насилия, над коим властвует сатана как псевдо-Бог. Анализируя стихи этого – трагического и страдальческого – круга, В.Аверьянов проницательно апеллировал к параллели: Блаженный – Батюшков. Последний – великий «безумец» русской поэзии ХIХ века – завещал своему замечательному наследнику «блуждание мечты» и «завидное поэтов свойство: блаженство находить в убожестве мечтой».

Подчеркнем, что В.Блаженный, в стихах которого не раз возникает образ сатаны, а порою Бог сатанинским обликом заслоняется, – даже продираясь сквозь дьявольские искусы и перевоплощения (с коими связана у поэта и тема блуда), остается сверхсобранным богоискателем. Однажды он сам дал и к этой своей загадке важнейший автокомментарий: «Я всегда ощущал, что реальный мир насквозь пронизан сатаною. Философ Кьеркегор говорил поэтому, что сатана побеждается сатаною. Именно так я и пытался изнутри, оборотившись им самим, одолеть его. Одного Христа мне в моем творчестве не хватило бы. Но даже в самых сатанинских стихах я растворял его дух детской слезою, детской иронией. А без сатаны творчество будет одноликим, однобоким – без корней останется древо познания добра и зла».

«Кощунственные» строки в поэзии Блаженного, помимо всего, напрямую связаны с эстетикой творческого шутовства и юродства – и в этом плане в контексте современной русской поэзии линия этого поэта совсем одинока. Уникальна! Принадлежность к шутам, к юродивым, к блаженным ёрникам и впрямь делает его художником богоотмеченным: «Я не только твой шут, я избранник твой, Господи, тоже… Я не только твой шут, я твоя боевая труба».

«Боевая труба» в этой лирике постоянно поет и о смерти, непреходящее присутствие которой в творческом сознании В.Блаженного предельно обостряет его чувство жизни. Это, если перефразировать известную формулу, жизнь при свете смерти. Смерти – как собственной грядущей, так и чужой, уже состоявшейся. Блаженный ощущает ее как запредельную и спасительную для живого, пребывающего в экзистенциальном тупике, область:

Есть у меня страна, в которую все время
Могу я улететь, как ведьма на метле.
Да только жаль, что «смерть» она зовется всеми, –
И мне ее, как всем, назвать велели смерть.

Поэт осознает себя представителем мертвых на земле – их заложником, чьи покуда живые слезы являются бальзамом для их вечной жизни. С другой стороны, он, заранее обживая будущую смерть, творит гарантию личного бессмертия (простодушный и нечестолюбивый вариант пушкинского «нет, весь я не умру»). Бессмертия, поставленного в зависимость от его трагического и не всегда взаимного жизнелюбия:

Я не вовсе ушел, я оставил себя в каждом облике –
Вот и недруг, и друг, и прохожий ночной человек, –
Все во мне, всюду я – на погосте, на свалке, на облаке, –
Я ушел в небеса – и с живыми остался навек.

Живые для В.Блаженного – это не только люди как соседи по быту, это прежде всего звери, птахи, жуки. «Давно я стал попутчиком бездомной малой твари», – пишет поэт. Здесь он продолжает традиции житийной литературы, сюжеты которой полны рассказами о дружбе иноков и отшельников с медведями, волками, львами. Есть предшественники и более близкие. Есенин – весьма любезный душе В.Блаженного лирический предтеча – ставил себе в заслугу, что «зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове», и призывал в сокровенные собеседники пса Джима. А Клюев – ему тоже есть в стихах Блаженного пронзительное посвящение – дерзостно то сводил воедино божественное и звериное начало (шестикрылый серафим в его стихах прилетает в хлев поводырем и пастырем к недужной телке, чтобы класть ей на копыто пластырь), то заявлял приоритет звериной стихии над рукотворно-художественной: «Олений гусак сладкозвучнее Глинки, Стерляжьи молоки Верлена нежней».

В.Блаженный идет дорогой зверолюбия еще дальше и еще рискованнее. Он, следуя за звериной надсемантичностью, лепит свою интуитивно-проницательную речь: «Я изъяснялся, сумасшедший, на языке зверей и птиц». Парадоксально – он ощущает зверей как защиту от людской жестокости, как врачевателей: «Может, долей моей не побрезгает сумрачный волк. …Может, боли мои лекариха залечит лисица…»

Более всего Блаженный привязан к кошке – этому зверью посвящены многие его буквально любовные стихи: «Кошка свой хвост распушила лохматая, Словно дымок над родительской хатою». Поэтическое мышление В.Блаженного перенасыщено подобными метафорическими сгустками неявного смысла, далекими от прямых сопоставлений и аллегорий. Это плотно закрученные и резко неожиданные символы с вольными зияньями и поющими проемами – на месте рассудочно-логических сцепов. Потому-то и звери нашего поэта – то просто живые, то обросшие шерсткой неожиданных метафор и символов – какие угодно, но никогда не басенные.