Изменить стиль страницы

В это время дверь распахнулась, и в избу, едва не опрокинув гостя и совершенно не заметив его, влетел парнишка, черный и взъерошенный, как молодой скворец.

«Сын!» — догадался Федор, и в смятении отступил он в угол, за подтопок.

— Мамка, умираю есть хочу! — крикнул мальчик, как из автомата выстрелил, и мимо матери — только ветер просвистел — устремился прямиком к столу.

— Погоди-ка помирать-то, чудушко, — усмехнулась мать и ободряюще кивнула Федору.

— Ладно уж, не умру, — согласился мальчуган, — только корми давай живей — в школу ведь пора. — И он вскочил верхом на табуретку, как на коня.

— Всем задал сена-то, Васюта? — спросила мать от печи.

— А то как же?

— И быку?

Она стучала ухватами и сердилась на дрова — вот-вот пропыхнут.

— А то нет? Так я тебе и сробел перед ним, чертом пырючим! Пусть его бабы боятся, а я-то ведь — мужик.

«Ишь, воробей-неробей», — с нежностью подумал Федор. Он глядел на сына из своей засады, и желая, чтобы тот его заметил, и боясь этого. Что он скажет сыну, выросшему без него и, как видно, не нуждавшемуся в нем?

А Васюта с беззаботностью и самозабвением того счастливого возраста, когда ребенок уже становится подростком, но еще не перестает быть ребенком, вдруг подпрыгнул, одним движением головы подкинул видевшую виды шапку и боднул ее так ловко, что она взвилась и засела на самой макушке зеркала. Довольный своей удачей, он засмеялся и вдруг утих, увидев в зеркале незнакомого мужчину.

— Эх, да у нас чей-то чужой! — повернувшись вместе с табуреткой, воскликнул он, нисколько не смутившись. — Ты чей, дяденька?

— Свой… — послышалось от печи. — Чудушко, какой же он тебе чужой?

И было в этом голосе и смущение, и желание смягчить неловкость.

«Я твой отец…» — хотел сказать Федор и не мог.

И тогда эти слова сказала она. Мальчишка пристально посмотрел на гостя и недоверчиво наморщил нос. Федор привалился к печке, чтобы не упасть, и еле-еле выдавил сквозь хрипоту и заикание:

— Как хотите, а я пришел…

— Пришел — так айда за стол, чего там…

Он чувствовал себя хозяином, этот мальчишка. Да, кажется, он и действительно был уже хозяин в доме, помощник и работник. Облысевший воротник пальтишка припорошен сенной трухой, на штанах застарелые следы посыпки, и, точно лесными яблоками, пахнет от него силосом. Вероятно, у него и трудодней достаточно. И нечто похожее на зависть к сыну шевельнулось вдруг в сердце Федора, приглушив на какое-то мгновение все другие чувства.

— Садись-ка вот сюда, к окошку, — не пригласил, а потребовал Васюта, немедленно подставив табуретку и даже слегка придвинув стол.

— Спасибо… сынок, — Федор со вздохом сел.

— Вон ты у меня какой! — проговорил мальчишка. Приглядевшись к отцу и поразмыслив, он добавил:

— Только ты не совсем такой. Мамка говорила, что ты отчаянный…

— Сам ты — отчаянный, — не строго прикрикнула от печи мать.

— А что, не говорила? Может, ты и не плакала вовсе никогда? — с хитроватой, обезоруживающей ухмылкой ответил Васюта матери. Отца же упрекнул покровительственным тоном старшего, имеющего все права и основания журить: — Вообще-то ты зря так долго не приходил. Мы бы с тобой на Пьяне щук ловили и стали бы на лошадях гоняться.

— Есть еще лошадки-то? — спросил Федор, и цыганские глаза его так и загорелись.

— Есть, и даже рысак есть, — с той же цыганской горячностью ответил ему Васюта. И вдруг в упор спросил отца: — Почему ты все не приходил? Мы с мамкой ждали-ждали, да и ждать перестали.

Федор не знал, что сказать сыну, и молчал.

И тогда Дуня поставила на стол чугун с картошкой. Она нарочно стукнула донцем о столешницу, чтобы только не было этой напряженной и неприятной тишины.

— Налетай! — поощрительно захохотал Васюта и сунул руку в чугунок, окутанный прозрачным пахучим паром. Он выбрал самую крупную и разваристую картофелину и положил перед отцом.

Федор стал покорно есть. Картошка была необыкновенно вкусная и чертовски горячая. Они перекатывали ее в ладонях, дули на нее, обжигались и лишь покрякивали да посматривали друг на друга, оба смуглые, черноволосые. И взгляды их были удивительно похожими, и оба, как один, потирали они обожженные ладони, как-то одинаково — воронкой — вытягивая губы. И, приговаривая: «Ешьте, ешьте, пока она с варку-то», женщина смотрела поочередно на обоих и утирала передником глаза.

Напившись чаю с липовым медком, Федор прилег на чистую широкую кровать и тотчас же заснул крепким, покойным сном. И так проспал весь день. Он не слышал, как пришел сын из школы, как вернулась Дуня с вечерней дойки, как заходили будто бы по делу соседки и соседи. Он не проснулся даже от хриплого грома бригадира Дани Трасоруба, вознамерившегося заблаговременно залучить к себе в бригаду мастера на все руки. Васюта дважды пытался разбудить отца — давно пора было ужинать — да так и не добудился.

Среди ночи Федор нечаянно открыл глаза и увидел Дуню. Склонив голову набок, она расчесывала гребнем волосы, и видно было, как сквозь влажные, лоснящиеся при лунном свете пряди просвечивает большая цыганская серьга. Он что-то, кажется, подумал про эти волосы и эту яркую серьгу и снова вдруг заснул, как в колодец провалился.

И вот что-то влажное, нежное и ласковое тихо-тихо касается его лица, и такой же ласковый и нежный голос зовет его по имени. Он улыбнулся, решив сначала, что это снится сон, но едва лишь открыл глаза, как тотчас же увидел Дуню. Ее длинные, рассыпавшиеся волосы свесились ему на грудь, упали на лицо, а сама она, горячая, полунагая, с жадно раскрытыми губами сидела в изголовье и смотрела на него.

— Федя… Феденька… — говорила она тихо и призывно, и от ее дыхания волосы шевелились, как живые, щекоча и возбуждая Федора. — Ждала тебя… знала, что придешь… сердцем чуяла.

— Милая ты моя… хорошая… прости… — бормотал Федор, целуя ее мягкие, чуточку шершавые, бесконечно дорогие руки и пристыженно пряча свое лицо в ее пахучих влажных волосах.

— Слышишь, как оно стучит? — Дуня приложила его руку к своей груди и мечтательно вздохнула. — Счастья хочет…

И с этой ночи, с той самой, когда над сонной Ревезенью яркой цыганской серьгою блестела луна, началась для них новая жизнь.

ЛЕШАЯ

Пути и судьбы (с илл.) img_19.jpeg
1

Что-то большое, косматое, остановилось в двух шагах от Рубина и пристально смотрит на него необычайно яркими зелеными глазами.

«Волк! — похолодел Рубин. — Что делать?»

Шерсть на крутом волчьем загривке вздыбилась, блеснули длинные клыки. И, уже не помня себя от ужаса, Рубин схватил этюдник и с размаху метнул им в оскаленную пасть.

Волк отскочил и неожиданно залаял яростно, свирепо, как цепной кобель.

— Взять, взять, Космач! — раздался вдруг тонкий властный голос, и сейчас же Рубин увидел человека с топором за поясом и ружьем на изготовку. В глазах, в лице, во всей фигуре человека был гнев и непоколебимая решимость. Рубин сидел под нависшей кроной дерева ни жив ни мертв.

— Эй, кто тут? Вылезай, а то стрелять буду! — требовательно крикнул человек. — С порубщиками у меня разговор короткий!

«Да это же страж лесов…» — догадался Рубин.

Немного приободрившись, он выполз из-под кроны, сел на пень, попросил унять собаку и сказал, миролюбиво улыбаясь:

— Представьте, я не порубщик, а художник.

Он был почти уверен, что достаточно одного слова «художник», чтобы разом все уладить. Но это магическое слово не произвело никакого действия, если не считать того, что пес зашелся, захрипел — или съест со всеми потрохами, или подавится слюной и лаем, — а его хозяин принялся стыдить художника за безобразия на опытном участке.

— Полюбуйтесь, вот они, ваши художества! А ведь это кедр, сибирский кедр!

И только тут Рубин заметил, что у ног его белеют свежие, пахнущие смолою щепки, а чуть поодаль темнеет хвоей тонкая верхушка.