Изменить стиль страницы

Пусть к кильватерной колонне его «судов» пристраиваются новые и новые. Пусть и дальше совершенствуются их конструктивные качества. Пусть «суда» будут непохожи друг на друга и каждый «гудит» на свой голос. Пусть будет их целая флотилия.

Счастливого плавания! Большой воды!

Вадим БАРАНОВ

ОТЗВУКИ ВОЙНЫ

Пути и судьбы (с илл.) img_3.jpeg

ПУЛЯ

Пути и судьбы (с илл.) img_4.jpeg

Почти три года рядовой Филат Жихарев воевал с пулей под сердцем. Как все пехотинцы, торчал он в окопах, пропадал среди болот, замерзал в снегах, глох от артиллерийского огня, плашмя падал под минами, стрелял, бросался в атаку. С пулей он дошел до Берлина, штурмовал рейхстаг. Но как раз в День Победы упал в строю и очутился в госпитале.

— Н-да, редчайший случай! — разглядывая рентгеновский снимок, качал головою майор медицинской службы Добротворов. Напутствуя бывшего солдата, он пощипывал седенькую, чистенькую бородку и внушал, что, поскольку трудно предугадать, как поведет себя пуля в организме, разумнее всего избегать резких движений, не перенапрягаться и — боже упаси — поднимать тяжести. А когда Жихарев спросил, можно ли ему по старой памяти взяться за топорик, доктор протестующе тряхнул стерильной своей бородкой и еще раз напомнил о необходимости оберегать себя от всякой грубой работы.

Жихарев только вздохнул в ответ.

Эшелон, увозивший отвоевавшихся солдат на Родину, двигался медленно, подолгу стоял на полустанках. Поругивая нерасторопных железнодорожников, бойцы коротали время за картами и домино, на веселый лад запевали грустную песню «Эх, дороги» и с особым удовольствием мечтали, как возьмутся отстраивать разрушенные города, как примутся за землю-матушку, истосковавшуюся по настоящим хозяевам. А Жихарев, сдавив руки коленями, лежал на полке под своей куцей, простреленной шинелишкой и угрюмо молчал.

За окном вагона неспешно проходили леса, поля, селенья. И для него, исползавшего на брюхе чуть не каждую пядь этой земли, все было и знакомо, и неузнаваемо. Избитый снарядами и минами, прокопченный и как бы постаревший лес теперь снова зеленел ярко и молодо; поля оделись пестрядью хлебов, гречихи, кукурузы, подсолнуха; выжженные деревни словно из пепла возрождались. Все это и волновало Жихарева и навевало невеселые думы. Как-то примет его родимая Гужовка? Как-то встретит жена? Нужен ли он такой дома?

На одной из остановок в вагон протолкнулся разбитной инвалид. Откинул к стенке костыли, быстро расставил на лавке кургузых размалеванных болванчиков, повалил их рукой, дал подняться и пропел задорным голосом бывалого торговца:

— Вот Ванюшки-встанюшки, хорошие игрушки. Не бьются, не ломаются, спортом занимаются!

Солдаты весело смеялись, а Жихарев, глядя на безногого, такого же кургузого, как его изделия, с неприязнью думал: «Ишь ты, Ванька-встанька, в торговлишку ударился! Нет, нам это не с руки…»

Как-то Жихарев вздремнул и вдруг проснулся от веселого, ритмично-дробного, сочного перестука топоров. Он глянул в окно. Поезд стоял посреди какого-то разбитого, сгоревшего села, и как раз напротив вагона четверо солдат сосредоточенно рубили сруб. В сосновом затесанном бревне, как бы поджидая кого-то, торчал запасный топор.

Жихарев не стерпел. Спрыгнул, схватил топор, поплевал на руки и, ни слова не говоря, как по нитке, погнал тонкую, ровную щепу. Все четыре топора приостановились, и восемь заинтересованных глаз устремились на Жихарева.

— Плотничал?

— Приходилось.

— Чей такой будешь?

— Из-под Медыни.

— А мы горьковские, с реки Пьяны.

— Наслышан про вашу «пьяную» реку, был у меня дружок оттуда, — отсекая сильным косым ударом щепу и привычно подравнивая угол, говорил Жихарев. Топор так и играл в его руках, так и брызгал сочной древесной крошкой. Плотники словно бы нехотя (нас, мол, ничем не удивишь) приглядывались к его работе, перемигивались, и, наконец, самый старший, с глубоким шрамом на виске, доверительно, как мастер мастеру, сказал:

— Подрядились мы вот домок срубить. Засучивай-ка, друг, рукава да становись в корень — людям помощь, а нам заработок… Небольшие, а все же деньги…

— Не в деньгах дело, — с наслаждением врубаясь в новое бревно, заметил Жихарев. — Понимаешь, нет?

— Да ведь как не понять, — сказал солдат со шрамом, — а только и деньги не последнее дело. Жинка, к примеру, пишет, что колхоз у нас ослаб: или зубы клади на полку, или в город подавайся. Дело ясное — придется в Горьком приживаться. Ну, а как я заявлюсь туда со своей оравой без копейки денег? Гибель! Вот и пришлось топор точить.

— Н-да, топорик вострый, — как бы про себя ответил Жихарев, — таким топориком как стук, так и рупь.

— Ну так как — остаешься? — Все четыре плотника выжидательно выпрямились, а старший потянулся к фляжке, чтобы сейчас же и магарыч распить.

— Почему бы и не помочь, помочь бы можно, — заколебался Жихарев, но, вспомнив вдруг слова майора Добротворова, решительно воткнул топор в бревно. — Не могу я… пуля во мне… Снайпер, гад, метил в лоб, да, видать, промазал, в скулу угодил, а она, проклятая, рикошетом под ключицу. Сантиметра на два до сердца не дошла… Понимаешь, нет?

— Как не понять, понимаю, сам весь израненный, — сочувственно отозвался солдат со шрамом и, чтобы ободрить бывшего товарища по оружию, рассказал, что в их деревне есть ветеран русско-японской войны, в котором чуть не сорок лет торчала пуля. И ничего, работал не хуже других.

— Так что, брат, не унывай, — постукивая топором, внушал он Жихареву, — лишнего не перемогайся и проживешь до ста годов, мужик ты, видать, крепкий.

Потому ли, что он так хорошо поработал топором, от доброго ли слова незнакомого солдата, оттого ли, что близились родные места, только Жихарев приободрился, повеселел.

…А поезд шел, раздвигая горизонты, и открывались все новые и новые просторы родной земли. Вместе с туляками, москвичами, горьковчанами — со всеми теми, кто не распрощался еще с солдатской шинелью, но уже чувствовал себя рабочим или хлеборобом, — плотник из Гужовки радовался, что необъятная советская земля теперь на веки вечные свободна и неприкосновенна.

Пуля ничем не напоминала о себе, и Жихарев о ней уже не думал. Думал же он о даме, о детишках, о жене Анне. До его знакомой с детства остановки было еще далеко, а он поминутно выходил в тамбур и смотрел, смотрел…

В Медыни демобилизованных встречали с музыкой, цветами. Торжества порядком затянулись, и Жихарев добрался до деревни поздно ночью.

Вся Гужовка давно спала, и лишь в доме Жихарева светился огонек, как будто там уже знали о приезде хозяина и поджидали его.

Постучать у Филата не хватило терпения. Нащупал скобу, рванул. Дверь знакомо, приветливо скрипнула.

— Кто там? — окликнула Анна, и до того родным, волнующим был голос жены, что Жихарев задохнулся от нежности к ней.

И в тот самый миг, как переступил солдат порог своего дома и жена Анна приникла лицом к его пыльной шинели, а проснувшиеся детишки повисли на руках, пуля, затаившаяся в нем, остро, грубо и враждебно кольнула в грудь. Она как будто нарочно выбрала эту самую счастливую в жизни минуту. И солдат зашатался, раскинул руки, как тогда, на фронте…

Он открыл глаза и увидел плоскую темную матицу, надвое рассеченную трещиной, длинной и глубокой, как шрам. Матица падала, валилась ему на грудь, и, точно стараясь оттолкнуть ее, Анна взмахивала руками, в которых было что-то белое. И слышался ее дрожащий голос, полный беспокойства и любви.

— Филя, миленький, что с тобой?

Филату захотелось сейчас же высказать ей свои тревоги, выплакать на груди жены всю горечь, всю свою боль. Она поймет, пожалеет… Но глянул он в лицо жены и не решился. Было ясно по этому постаревшему исхудалому лицу с нездоровым румянцем и болезненно блестящими глазами, что всю войну она ждала хозяина, кормильца, надежного главу семьи. Как ей сказать, что он больше не работник, и вправе ли он снова взваливать на ее жиденькие плечи ту ношу, которую подобало нести ему? Было жаль жену, хотелось ее утешить, приласкать, но Жихарев сказал только: