Изменить стиль страницы

— Ложь! Ты молодой и сильный. И наши близко. Тебе только гранату… Иди же!

«Нет, нет, к своим теперь нельзя — расстрел!» — с тоской подумал он и пополз в кусты на взлобок.

— А-а! Спасаешь свою шкуру? — послышалось ему. — Трус и изменник!

Задыхаясь, дрожа и озираясь, он цеплялся за сухие корни и выступы камней и полз все быстрей и выше, а мертвые товарищи гнались за ним и разгневанно кричали, чтобы он вернулся к ним, на мост. Наконец он выполз на самый гребень. Остров казался длинным и очень узким, затаившийся во мраке вдоль речных извивов, лес — пугающе густым, а тишина — подстерегающей и чуждой.

«Что делать? Куда теперь?» — подумал он и уже решил, что поплывет на левый берег к мосту, но в это время лес над рекою дрогнул и оттуда косым широким рядом взметнулись длинные кометы и донесся гремучий скрежет. С сухим протяжным свистом странные кометы проносились над освещенным островом и гулко грохотали где-то в дальней пойме, за рекой. И все в том месте дыбилось, горело, клубилось черным дымом и пепельно-серой пылью. Дым и пыль заволакивали небо, нависали темной тучей над рекой и мостом. А там, казалось, в том самом месте, куда надо было плыть, все скрежетало, вспыхивало и, обгоняя одна другую, кометы, как кинжалами, пронизывали плотную шевелящуюся мглу и обдавали яростно шипящим жаром.

Он приник к земле, вцепился в какой-то камень, оплетенный ежевикой, ногами уперся в другой. Но тут на него с такой силой дунуло горячим ветром, что он не удержался. Берег вместе с камнями пополз под ним куда-то вниз. Он хватался за кусты, за камни, за плети ежевики, но удержаться было невозможно.

Тогда он закричал. И не услышал собственного крика. Крик потерялся в скрежещущем железном громе. Все завертелось, закружилось перед ним и, казалось, прямо на него, слепя и настигая, неслись эти сжигающие кометы. Корчась на берегу среди камней и комьев глины, он застонал:

— Мама, мама, мне страшно… Мама, прости и пожалей…

Опустив худые плечи, сцепив на коленях натруженные руки, мать скорбно смотрит на него тревожно-нежными, добрыми глазами и молчит. Давно-давно она простила своего единственного сына за все, что было и что будет, и теперь может только вместе с ним страдать да жалеть его горькой безнадежной жалостью.

«Не надо, мама. Я ведь ничего худого… И не такой уж трус твой сын…»

Он вытер кулаком глаза, взглянул на звезды, на луну, вздохнул и решительно скатился в воду.

Кругом была черная, холодная, томительная зыбь. Она дрожала и колыхалась. Она казалась бесконечной и бездонной. Она тянула вниз.

Но он держался. Решительно и упрямо греб он к берегу на дальний край моста. Неожиданно вода и небо перед глазами ярко вспыхнули, и мутно-пенный косматый столб внезапно взметнулся впереди. И в то же самое мгновение он почувствовал, что с грохотом обвала на него обрушился поток воды. Он не успел и не мог воспротивиться этому обвалу брызг и пены. Лишь почувствовал, что его стремительно и неудержимо повлекло куда-то вниз.

«Жив?» — подумал он, все время ощущая, как тяжело и резко бьется в висках кровь.

«Жив!» — не обрадовался, а скорее удивился он, и в то же мгновение в мозгу с какой-то осязаемой отчетливостью промелькнуло, что ему уже не выплыть. В висках непрестанно громыхало два молота. Вот они резко и оглушающе ударили в затылок, в темя. Он повернулся, съежился, точно защищаясь от их тяжких ударов.

«Вот где я умру: в илу, на дне реки», — мелькнуло в дремлющем сознании. Вялое, чужое тело бездействовало, равнодушное, безучастное к близкой смерти. И только маленькое сердце рвалось, било тревогу, металось, как пойманная птичка. С быстротой молний проносились обрывки мыслей, и все стояло перед глазами одно воспоминание.

…Дягли были толстые, пустотелые, и листья их походили на морковные. Дягли надо было чистить и ломать на дольки. Когда очистишь и согнешь, трубочка дягля щелкнет на изломе и брызнет травянисто-мутным соком. Дягли росли всюду: в огородах и садах, на лужайках под окошками, на задворках посреди репейников. Их лесная деревенька так и называлась — Дягли.

И такая горькая тоска по своей родимой деревеньке вдруг сдавила сердце, что тело его внезапно выпрямилось и отчаянно рванулось вверх. Руки уцепились за что-то крепкое, упругое, и, едва вынырнув, он увидел дерево, напряженно склонившее свой широкий ствол к воде. Перебирая опущенные ветки, он взобрался на толстый сук, потом вскарабкался на ствол, приник к шершавой, прохладной и скользкой от росы коре и лежал так долго-долго.

Было тихо. Где-то очень близко в сырой осоке громко и уверенно, точно утверждая свое право на жизнь, кричал дергач. А под самым деревом шевелились в тине и звонко квакали лягушки.

«А жизнь идет, — подумал он. — И остановить ее нельзя ничем…» И еще ему неожиданно подумалось о том, что и дерево, и дергач, и эти крикливые лягушки уже когда-то были.

…Близ дороги на сухой поляне стоит береза. И хотя стоит береза на опушке леса, очень уж она какая-то не здешняя, не лесная. Раскинула, размахнула крону, свесила, распустила по ветру тонкие, жесткие, почти безлиственные ветви. Как и когда она возникла близ речки за деревней, никто не помнит, никто не знает. Да им ли, ребятишкам, знать об этом? Разгоряченные, веселые, смешливые соскакивают они с коней. Снимают оброти и закидывают на березу. Оброти не понадобятся теперь до самого утра. И до самого утра ребятишки будут палить костер, рассказывать длинные, непременно страшные истории про войну или разбойников.

Лошади трещат кустами в вырубке, хлюпают копытами в сырой, еще не огрубелой луговине и жуют, жуют. За ночь надо успеть набраться сочной, низинной травки. А рано утром на них наденут просоленные от пота хомуты — и на весь день в поле на пахоту.

Бродят лошади, глотают торопливо пережеванную зелень да всхрапывают, томясь в унылой дреме. Дремлют и мальчишки, уставшие от страшных россказней, дремлет старая береза, дремлет наполовину высохшая речка, дремлет зорька, прикорнувшая было где-то в тростниках за ивняками, да, видно, не убравшаяся там, потому что правый восточный ее край уже зажигает сухие тростниковые метелки, уже пробивается сквозь сплетенье ивы, хмеля, калины да смородины.

И странно резким в этом дремотном затишье кажется скрип дергача. Непонятная, удивительная птица! Все ее слышали, но никто никогда не видел. От ее резкого дра-а, дра-а уже звенит в ушах. Кажется, что она и в самом деле дергает за какую-то толстую, дребезжащую струну. Подергает, подергает изо всех своих дергачьих сил и, утомившись, отойдет, умолкнет на минуту. И тишина вдруг покажется особенно глубокой и покойной.

Но словно испуганный покоем, дергач внезапно встрепенется где-нибудь под лошадиными ногами, под кочкой или кустом, и снова задребезжала, задергалась однообразно гулкая, но веселящая, захватывающая струна. Струну эту так и хочется потрогать. Кажется, вот она, в том низеньком калиновом кусте. Подойдешь к кусту, пошаришь в нем руками — ничего нет. Только сыро, росно. И до того свежа и студена роса, что по всему телу ударит холодом, как будто током, и, стуча зубами, кинешься к костру. Подложишь сучьев. И затрещат они, закорчатся, стреляя искрами, овевая дымом, согревая и все дальше и дальше отбрасывая трепетную тьму. Тьма постепенно переходит в дымчатую, текучую, все светлеющую мглу, а мгла редеет, превращается в парное, пронизанное светом марево. И уже хорошо видно сквозь это марево, как взблескивает на извивах речка, кружит над полем розовокрылый лунь и плывут, плывут куда-то в неведомые страны мелкие, округлые, распушенные, как одуванчики, и тронутые снизу светло-красным облака. И кажется ему, мальчишке, что не заря, не солнце, а костер, его костер, заронил свой яркий огонек и на облака, и на крылья птицы, и на речную рябь, и на мелкую листву березы. Дергач пострунил, подребезжал немного и утих. И вдруг, заглушая одна другую, раскатисто и влажно затрещали на реке лягушки.