Изменить стиль страницы

XIV

Антон помнил происшедшее с ним как потустороннюю нереальность и свой давний развод с издательством. Да полно-те: было ли вообще все то, что было с ним и во что теперь ему с трудом верилось, а следственно, и в то, нужно ли было ему заниматься книжным производством и улаживать его процессы? Быть в чем-то связником, пожарником? Нужно ли? Собственно, как и в избранном им обхождении с избранной женой. Он увидел: любовь ведь не на паритетных началах строится, а на той основе, кому она очень нужна; в ней обыкновенно есть страдающая от невнимания, уступительная сторона, даже сильная по духу. Тут-то избранность, исключительность — фук! Не имеют значения. Ничего не стоят. По большому счету.

Да, именно тогда — весь пятничный день — в директорском кабинете (не подступись) преозабоченно толклись какие-то люди; была же обычная издательская суета — приметная свойственность в основном малочегоделающих лиц. И Антон попал на заседающий редакционный совет, проигнорированный им за ненадобностью для себя, хотя директор (с торгашеской закваской) и просил зачем-то его непременно быть. На совете в сей час обсуждалось художественное оформление детской книжки, представленное плодовитым кудристым художником Ковалевым; тот, несколько присмиренный на публике, стоя, выслушивал замечания редакторов.

Антон прошел вперед, присел на стул и послушал — ради приличия — словопрения поднаторевших знатоков графики.

— У меня вот первое такое впечатление (может, еще несостоявшееся), но мне кажется все несобранным, неудобоваримым, — судил Перепусков, тасуя в руках эскизные листы, выполненные поверхностно. — О, Генри проиллюстрирован почти приемлемо — нужно подработать. А вот сказка — противно. Не считаете?

— Скажу: выглядит пошленько, — поддержал Махалов. — Мне кажется: много серьезного. Иллюстрации поэтому не вызывают улыбку. Текст вызывает, а рисунки, увы, — нет!

— Трудность в том, что мы не воспринимаем текст, — защищался, краснея, Ковалев.

— Ну, дружище, несерьезно, — укорил его Перепусков. — Почитай проникновенней! Там есть единый стиль. Это — единый организм. Хоть и серьезно, но должно быть все объединено единым стилевым направлением; а здесь, в рисунках, — разноголосица нестилевая. Раздор. Нужно все-таки передать характер пародируемого.

— Это еще из-за отсутствия макета — нам ничего не видно без него, — досказал Махалов.

— При всей трагичности разорванного козленка, в книжке читается все смешно, а здесь, в эскизных рисунках нет и намека, — настаивал Перепусков.

— А если бы тут была бы какая-нибудь старуха нарисованная, — предложил Фридкин, (он был всезнающ) — она бы своим видом вызывала смех у читателя.

— Но с пародией-то это никак не сопоставляется, — сказал художник.

— Простите, но сопоставление только фотографий с текстом — еще тем более не получается, — возразил Фридкин.

— Я хочу сказать, что тут волки просто волки. Они кошмарные. А вот там старуха — нет. Приемлема, — уточнил Махалов.

— Вот это же рисованное? — уточнил Перепусков. — А это иллюстрация к Гончарову, к «Обрыву» — эта барышня?

— Мне хотелось бы сказать еще слово, — сказал опять Махалов. — Желательно и обязательно, Коленька, чтобы, во-первых, у тебя к следующему разу был ясный, разработанный макет, чтобы не было таких разговоров. Во-вторых, мне все-таки обидно, что здесь не вижу художника-изобретателя. Это мне обидно, понимаете ли. Он много экспериментирует и прочее. Но я не вижу его собственной руки и остро отточенного пера. Пусть работает — не работает, но я не согласен.

— Надо, главное тщательнее нам отбирать, чтобы не давать повод диктовать нам условия и чтобы и мы не попадали в число выбранных для издания случайные вещи, — сказал главный кудлатый редактор, живописец, — как отбирают живописцы. Графики, например, все дают на художественный совет, без отбора, и поэтому много плохого попадает, принимается, а у живописцев — строже отбор.

«Если бы выступал главный редактор — график, то, конечно же, сказал бы наоборот», — подумалось Антону.

— Вон тот же Мосиев, — подсказал Фридкин. — Его на пушечный выстрел не подпускали к издательству, а тут стал даже моден только потому, что типография приважила и диктует нам условия.

Антон не стал ждать дальнейших разбирательств заявок и счел благоразумным тут подать на подпись Овчаренко свое заявление об увольнении, воспользовавшись некоторой заминкой в обсуждении работ.

— Ты что? — испугался Овчаренко.

— Ухожу. — Антон положил на стол пред ним листок бумаги. — Подпиши.

— Но я не могу сейчас! Ты что? Ты же видишь: совет идет!

— А я больше ждать ни минуты не могу: три месяца ты все тянешь, уговариваешь, кормишь байками. Хватит! Сегодня — пятница. Учти! Я работаю последний день! Я замену себе нашел? Нашел! Все: привет!

— Ну, ладно, прошу, приди в понедельник: передай дела — и я подпишу, — только и смог Овчаренко умалить на это Антона.

И сделалось все так, как договорились наконец с ним, в понедельник. Без дураков.

С всероссийским развалом и издательств тоже, что лишило заработка графиков, Антон решил обратиться, как живописец, к выставкам, вот-вот возникающим где-нибудь в городе; он вытащил из кладовки свои натурные этюды, написанные на картоне маслом треть века назад, и вставил в простенькие рамки. Они бесспорно выделялись какой-то своеобразностью: почти лессировочным нанесением на поверхность грунта красок, без их пастозности; на них не было никакой живописной росписи, что иной раз отталкивает глаз и претит, и тепло исходило от этих недозавершенных листов. Их хотелось погладить ладонью, как некие живые существа, выпускаемые вдруг на волю. Как гладил однажды на выставке его холсты один художник, уже в возрасте потерявший зрение.

Вот эти-то пейзажи Антон и предлагал (должно быть, наивно, ему казалось) всюду, где мог, — и для общих каких-нибудь и личных выставок. Чаще те были платные — за помещение; только художнику без имени — не маститому, не раскрученному, нечем было оплатить, естественно. Хотя и возможная стоимость картинки в этом случае могла быть несравнимо меньше суммы, которую он получил недавно по счетам за книжное оформление. Но стоило попробовать. Нужно было жить, а значит, и действовать.

Его кто-то пригласил, и он выставил около пятидесяти своих работ в офисе строительной компании на Миллионнной улице. И несколько из них он продал по 200–250 рублей, а две подарил в счет бесплатного предоставления помещения.

На Литейном же галерейщица его упрекнула:

— Пейзаж Вы низко оценили. В пятьсот рублей. Ведь рядом у чужой картины ценник — в сотни долларов. Покупатель сразу решит, что Ваш пейзаж нестоящий. А его-то нужно продать…

— Позвольте… — Антон недоумевал. — Разве от цены зависит качество чего-то?

— Зависит от психологии людской…

— Но покупает-то сейчас народ безденежный, только любящий…

И, попав в клуб, Антон с первого же представления своих ярких пейзажей, раскинув их на полу перед глазами нарядной красивой дамы — директора, — проникся духом ощущаемо праздничной атмосферы какого-то особого дома. В нем жила и привлекала сюда всех культура общения в служении искусству его служителей, обладающих любовью, талантливых, опытных и терпеливых. И было раскидисто клубное дерево над жаждущими познавать под ним все тонкости артистического и иного ремесла; и тянулись сюда за познанием добра и света дети и взрослые, и заслуженные ветераны, и воины-афганцы. Здесь всех привечали радушно, отогревали… люди с щедрым сердцем, уже служившие и общавшиеся семьями. Вот в такой творческой семейственности. И неизменно главная хозяйка произносила проникновенные приветствия для всех. И для каждого гостя достойного находились нужные слова.

Так фактически с вернисажа картин Антона Кашина в этом клубе и все таланты начали выставлять свои изобразительные работы. А вскоре вызрело везде в Петербурге такое хорошее начало — бесплатно показывать работы любого старателя — художника — те, которые реалистичны, позитивны, радуют глаз, которые зрителю близки, равны, понятны по духу, незаумны, не несут в себе ребусных загадок и не требуют ложных расшифровок. Как и иконы, на которые верующие молятся, которым верят.