Изменить стиль страницы

Однако Антон в эти последние годы, вращаясь в людских коллективах, находил новых знакомых из числа молодых работников, работяг, проявлявшим интерес к его роду занятий, вместе работая и сближаясь с ними. Все закономерно. Антона привлекали неоднозначные характеры.

Антон привык писать на натуре, показывавшей ему многие открытия в его творчестве. Для этого он использовал любые возможности, особенно в летние и осенние периоды, выезжая из города поближе к сельской местности. Для него присутствие на природе было обязательно для совершенствования в творчестве, поскольку он не просто продолжал художничать, но старался найти в этом новое продвижение; это было для него постоянной учебой, самосовершенствованием не в том, чтобы лучше выписать предмет, а найти ему должное место на холсте.

К этому времени Даша жила уже самостоятельно, замужествовала; она вольная, работающая, раскрепощенная, моталась по свету в свое удовольствие. И Люба с Антоном каждый по своему распоряжался своим временем, досугом, свободные друг от друга. Хотя финансы (главное в семье) и питание (домашнее) были общие (и каждый мог готовить еду для себя), — из-за этого у них никаких недоразумений никогда не возникало, как и прежде.

Они не задирались всерьез часто, не безумствовали в том лихо; стычки у них происходили локальные, пустяшные, препирательские. Чаще всего в зависимости от Любиных настроений. У ней в голове словно прокручивалась самозаводная обвинительная лента — отцовское или, может, дедовское наследие. Она и включалась особенно в это тяжелое для России (а, значит, для всего населения) безвременье, кинутое под ноги либеральным коммунякам — типичным реваншистам, подогнувшим страну под себя, любимых. Бездарей. Они-то и дефолтом всех наградили. Худо было. Тогда Антон, проработав четыре месяца над детской книжкой, не получил ни копейки: лопнул банк, субсидирующий издательство, и оно в одночасье лопнуло. Тогда приходилось продавать какие-то вещи, дабы прососуществовать.

В то время и небо топорщилось, гневалось. И люд непутевый в городе ежился, каруселился. Да, был словно замкнутый круг. Пошлый, проклятый. Неизлечимый. Своеобразный запой.

Люба справедливо мучалась и приговаривала вслух, в присутствии Антона:

— Чувствуешь унижение на каждом шагу, в родной стране! Правительство открещивается от всего! Милиция тоже! В фирме Дашиной идет закабаление — заставляют работать в выходные дни! Но не оплачивают. Полный произвол! И считается: это иностранная фирма! Позор! Люди переродились… Как душа болит!

Она теперь переживала и потому, что считала: она зря прожила жизнь, зря родила дочь, которая нынче мучается из-за этих доморощенных, не научившихся ничему козлов — никчемушных мужиков. Она в России пока несчастна — на каждом шагу. Невозможно так жить!

Стала нужна какая-то справка для обмена паспорта. Люба полезла в коробку, где хранились и фотографии. И увидела пожелтелую фотографию своей матери. Проговорила:

— Вот и мама моя прожила бессмысленную жизнь. Рядом с деспотом. С пенсией в 58 рублей. И она была несчастлива в любви. Не вышла замуж за профессора, любившего ее. Побоялась поехать за ним в Москву, а он ждал ее. А как бы было хорошо, если бы все было иначе! — Так душа болит! — повторяла Люба.

— Чего ты хочешь? — пытался Антон понять ее.

— Свободы от тебя, — сказала она.

— Да я давно согласен. Мы об этом говорили много раз.

— Но я-то не могу. Как мы можем разъехаться? Как? — она говорила. — Между прочим нас ничто не держит. Можем и расстаться хоть сегодня. Ты все переводишь на такие рельсы… Черт знает, что такое! Ты считаешь, что ты сахар — такой покладистый? Если так считаешь, то глубоко ошибаешься; если сахар, то у тебя не было бы двух разводов (имею в виду и себя), — кольнула она его. — Ты всегда пер по прямой, не сворачивая, и считал, что только так и надо. И мои желания и желания для тебя — одна блажь. Ты же — второй Лев Толстой. Гений хренатенный — бросала она, сильнее расходясь в гневе, что не жила княжной. — То сценарий пишешь, то еще какого-то рожна произведения — классику, которая нынче никому не нужна. Коту под хвост! — Она не церемонилась в резкости и в определении нужности вещей и увлечений.

Этот их разговор перебила зашедшая в квартиру заплаканная соседка сорокалетняя:

— У меня, Люба, такая обида, такая обида!

— А что? — спросила Люба.

— Мужик работать посылает.

— А какая ж тут обида, Раечка! Он всю жизнь работал, хомут тянул. Теперь хочет, чтобы и другие члены семьи ему помогали. Что ж тут плохого?

Несмотря на наносимые ею ему обиды в гневе, Антон не оставлял Любу.

XI

Как только партийные проныры, раскромсав СССР, начали править Россией, все в жизни россиян опустошилось, вздыбилось и накренилось; обстановка в взбаламученном обществе заставляла всех граждан самим действовать, рассчитывать в своих делах насущных лишь на самих себя, на собственные моральные силы, дабы как-то выжить, не пропасть зря.

Новоявленные реформаторы, безнаказанно хапнувшие все сбережения населения — громаднейшие накопления, став так в одночасье миллионерами, возносили «на ура» реформы Гайдара, а простой страдающий народ проклинал их, их свободу полного разграбления государственной собственности и ползучий суверенитет окраин, когда и каждая малая шишка захотела иметь личный заморский дворец. А почему бы и нет?

В Ленинграде все крепчал февральский мороз, ветер обжигал дыхание.

Антон Кашин, лавируя на неустроенно захламленной Сенной, меж ларьков, ледяных наростов и гулявшего мусора, пробирался к улице Римского-Корсакова; он нес эскизы иллюстраций к роману «Гибель Иерусалима» — заказ частной издательской фирмы. Однако при переходе Московского проспекта, за косяком глухого забора, ни светофора, ни регулировщика не было; пешеходы с авоськами, спотыкаясь и опасно рискуя, прытью сигали туда-сюда сквозь несущийся поток автомашин.

Вот перед Антоном скрипнули тормоза, и благожеланно водитель притормозившей белесой легковушки жестом показал ему, что он уступает ему путь для перебега, мол, пожалуйста, давай: дуй! Что и сделал Антон немедля, не задумываясь нисколько и только удивляясь как шоферской доброте, так и своей последовавшей почему-то прыти. Откуда же она взялась в нем, не психованном вроде бы горожанине? Он еще не знал такого рожна за собой. Ну, психозные времена!

Но еще больше уж следом удивило его то, что подле рыбного магазина «Океан» он буквально уткнулся в сероостистую шубу, укутавшую с головой Викторию Золотову (да, ее, располневшую, он не сразу, но признал). Они очень давно не виделись друг с другом, и он, никогда не сходивший с ума по ней, давно не то, что охладевший в своих чувствах к ней, с было вспыхнувшем в нем желанием сблизиться с ней, смотрел теперь на нее, как на нечто потустороннее, что-то сердечное, но не предназначенное судьбой именно для него.

Это стало для Антона как бы намеренным свиданием с прошлым, напоминанием о несбыточной мечте и о том, что могло бы быть, если бы исполнилось возникшее тогда его желание полюбить Викторию (она ему нравилась); но вот спасением его от возбуждения любовного явилась ее витиеватая сопротивляемость, т. е. явное пренебрежение ее к его чистым стремлениям. Потому он вскоре отступился от нее благоразумно, давал ей надежду не прятать совестливость перед ним. Верно, отступился совестливо, он полагал теперь, независимо от того, верным или досадно ошибочным стало его возвращение к проверенным отношениям с Любой, тем отношениям, которые он в душе подвергал сомнениям не раз.

Собственно, была простительна, он считал, эта попытка вновь влюбиться: она пришлась на время его полного развода с Любой — в период безвременья для него. От проб и жизненных ошибок не застрахован даже гений, не только обычный смертный. Очень робкий в делах сердечных.

— А-а, Вы, Антон Васильевич, куда-то правите? — услышал он приятно знакомый грудной голос. Узнал Викторию, вопросил:

— А ты чем-то озабочена?