Изменить стиль страницы

— Ну, ты все-таки думай, что говоришь! — решительно пресек Антон ее изливания. — Что ты несешь — ради красного словца?

— Нет, почему же! — сказала Люба как ни в чем не бывало, сверкая глазами. — Вон Ольга Михалева отдала мальчишку, так он через полгода шелковым стал: сразу наелся. Вся дурь мигом вылетела. О, какой послушный теперь!

— Не городи ты чушь! Не позволяй себе… Тем более с оценкой этой какая-то белиберда… Ребус…

— Ай, не выгораживай ее! — упорствовала Люба. — Не унижай, пожалуйста, меня сомнением. Она этим пользуется. Ни во что не ставит мать. А я требую от нее элементарнейших вещей. И здесь — особый случай: ведь она пыталась скрыть от нас, родителей, плохую отметку свою прежде чем пойти в кино. Кстати, замечаю: то не в первый раз. Ты-то меньше возишься с ней — не видишь; как же: у тебя взамен есть любимая работа, которой ты отдаешься весь… Впору позавидовать.

Антон не стерпел — порезчал в голосе (вечно он и ее воспитывал):

— Да полно, право, более десятка лет ссылаться, если что, на любимое, на нелюбимое. Кто же запрещает найти и тебе занятие по душе?… Найди его — и полюби! Но нельзя же, согласись, шпынять… Зайди-ка на минутку ко мне. Хочу досказать… не при Даше.

VIII

Она послушалась, равнодушная и с некоторым установившимся презрением к тому, что могла услышать от него: зашла в комнату и села в дальнее кресло у стены. И он, притворив за нею дверь, заходил перед ней и обсказывал все с сильным, как умел, убеждением, казалось ему:

— Пойми же хорошенько, Люба, что грех шпынать ее, разговаривать с ней менторски-назидательно, постоянно оскорблять ее, провоцировать скандал… Она ж — только ребенок, притом еще неокрепший во всех отношениях. С большой уже нагрузкой, — посмотри какой. Помимо учебы занимается в спортивной секции, в танцевальном кружке, в хоре; является председателем совета дружины, редактором стенгазеты, еще кем-то… Разве этого мало?.. А сколько еще бессмысленных классных заданий, вроде витражей, коробочек по труду и каких-то альбомов? И нагрузка на психику все растет… Снова я тебя, Люба, прошу: ты не делай вынужденно, через силу то, к чему не лежит душа; только никого не кори, а то сделаешь что-нибудь хорошее и этим же лупишь нас с Дашей, наказываешь, стонешь: «Ах, я всех обслуживаю!..» Веселенькое дело. Так и обед твой не лезет в горло, право…

И опять у него был с женой очень трудный разговор — все вращавшийся в конечном счете вокруг ее необоснованных требований, или, вернее, претензий к мужу: почему это он не сделал ничего для того, чтобы она была счастлива замужеством, как рассчитывала в девушках, да просчиталась по легкомыслию. Она не создана для возни с детьми, не любит их; не считает, что они — цветы жизни, — пусть другие бабы млеют над ними от счастья, а ее увольте от этого… Он-то прекрасно все знал… на что шел…

От волнения он тоже сел. К столу. В свое рабочее кресло.

Ее заведомо категоричные, шедшие наперекор суждения, отскакивали от всего, точно тугой резиновый мяч. Нет, беды в том не было. Но все-таки несправедливо: в пылу она, разумеется, излишне наговаривала на себя. Самозащищаясь, задиралась, как бывает. Например, соклассники Даши, едва показывалась она в школе, любя облепляли ее со всех сторон, даже мальчики, что редкость, — для всех находилось у нее теплое, ласковое слово… Не далее вчерашнего они ее просили приходить к ним еще: им очень запомнился недавний случай, когда она, занимая их в отсутствие учительницы, играла с ними возле школы! И так искренно она еще дивилась, сокрушалась по этому поводу: как же, видимо, мало было радости в семьях детей, что они запомнили такое!

— А! Оставьте меня в покое, — говорила теперь Люба отрешенно, отгораживаясь грубостью. — Я ничего не хотела и не хочу. Хотел ты. Вот и чухайся себе с дитем на здоровье!.. А будь моя воля, — я б ушла…

Антон только глянул ей в глаза: его натуре всегда претила ее выспренность.

— Но ты-то, я уверена, не уйдешь никуда, — сказала она в знак его обвинения.

— Верно, — согласился он. — Не могу. Не смею позволить себе этакую роскошь. Даже и сказать. И разве уходом своим (будь я другим) научишь человека чему-нибудь хорошему? Тем более тебя…

Люба, пожалуй, однобоко понимая свою роль и место в жизни, опять говорила о том, что одной ей было бы проще — свободнее и можно хахаля завести, как ее знакомые. Забот не знают. Говорила уже все знакомое.

И он справедливо возмущался:

— Ты держишься одного своего конька. Но пропагандировать для других, известно, легко то, что сама не будешь делать, — это несерьезный довод. Один хахаль — значит чей-то муж, отец, пьющий; если не один — это может не устроить, да? И чем-то он лучше меня, мужа, окажется? Ведь можно не угадать… Ненормально все: тебе, Люба, за сорок, а ты все хвост распускаешь, петушишься, все торгуешься со мной… За мнимую свободу…

— Ну, в городе современном прожить одной несравненно проще, чем в деревне… Есть где переночевать… Хоть сегодня…

— Одни декларации… Твои родители тоже так отгородились от всех… И что: сами наказали себя на склоне лет… Потеряли уважение…

— Но пойми же: я хочу и не могу… — И нижняя часть лица Любы мелко-мелко задрожала — предвестник близких слез у ней.

— Так зачем же тогда в кучу городить бог знает что?

В раздражении (и чтобы слез не видеть) Антон сидя отвернулся от нее. Затем встал, открыл немного форточку. Снова сел. И помолчал. Она также молчала, справляясь с волнением. Окно комнаты выходило на проспект, и стало слышней шумливое движение не улице транспорта.

Люба вздохнула уже обреченно, не переубежденная:

— Ох, хотя бы поскорей закончить все эти наследственные дела после смерти отца. Как это так? Знал, что доживал последние дни, а не оставил даже завещания! После смерти мамы трясся над нажитым; боялся, что обворуют… Я измучалась, издергалась с братцем. Меня угнетает вид протухшего и полусгнившего родительского барахла, над которым мать и отец почему-то от жадности тряслись всю жизнь, сколько помню. Не дай бог перепадет к кому-то…

— Не случайно же, — сказал Антон, — есть официальный медицинский термин-понятие: «синдром Плюшкина» — это свойственно старикам… Куда как понятно! распространенное явление.

— Но вспомни: они нам и на первых порах даже тарелки не дали, мы у соседки занимали. Хороша-то ложка к обеду… И вот теперь Толя из-за этого совсем, чувствую, отошел от меня, как брат, — все хапает, хапает. Как в прорву… Хотя к родителям был холоден… А еще партийный, с ученым званием, общественник. Видеть его не могу, — до того он мелочен, неприятен мне… Не хочу даже встречаться больше с ним: взвиваюсь… Надоело все!

— Да ты, если можешь, не бери ничего, прошу. Нам-то на что? Посуди, свои вещи, книги класть некуда — места не хватает… Хочет он взять — отдай ему все.

— Спасибо, — прочувствованно поблагодарила она. Помягчела. — Обещал позвонить мне ровно в три часа; уже четыре, а звонка еще нет; сегодня мы с ним уже не попадем в эту контору по наследованию, чтобы оформить все документы. Теперь жди, когда он разразится этим звонком…

— Ну, на среду договаривайся, если он позвонит, а то если мы в Эрмитаж собрались завтра: удобно — у Даши нет никаких кружков…

— Так мы насчет завтрашнего? — Уже более успокоилась Люба. — У нее же все-таки театр в одиннадцать.

— Давай и встретимся там, на Невском. Совместим… — Он по прежнему сидел, но повернувшись к ней.

— Ладно, — согласилась она тихо.

— Примерно в час? Я к этому времени сделаю дела в издательстве.

— Да, раньше вряд ли успеется.

— И тогда на месте посмотрим, как будем чувствовать… Я-то выдержу, но вы… смотрите сами… Если не устанете после театра…

Люба крикнула из комнаты:

— Даша, ты попила уже?

— Сейчас, — послышался ее голос из кухни.

— Иди-ка сюда!

Скоро та вошла в комнату, послушно и готовно стала у порога в ожидании. Люба опять строго спросила у нее:

— Вам сказали, в какой театр вы идете?