Изменить стиль страницы

— Понимаю, понимаю, — говорил тесть, соглашаясь с ним.

— Для чего же, посудите, зазря травить себе душу и гадать? К сожалению, я точно знаю, что этого у меня не будет — до дачи руки не дойдут — без нее достаточно работы и забот. Уйма — всяких. Молодежь мою, — имел Антон в виду дочь, — не тянет, а я настаивать не могу. Это же как в любом человеческом занятии: всякое дело надо доводить профессионально до логического конца, надо делать честно, на совесть — перед самим собой. Иначе — кто же мы? Обыватели, мающиеся от безделья? Маниловцы? Мне на мой век хватит избранного мной. Переустраиваться мне ненадобно. И так уже шестой десяток лет разменял. А дел мне хватит и еще не шесть десятков лет по моим расчетам.

Павел Игнатьевич засмеялся от оптимизма зятя, сказал:

— Нам положено трудиться, но не дано завершать труды свои.

— Каждому — свое, — сухо сказал на это Антон.

— Да, догмы переиначиваются, временя меняются, и мы меняемся тоже; то, что мы отвергали с презрением, теперь принимаем почти полностью, не кривя физиономию…

О большой политике в политике в послевоенные годы пообкатанный непартиец Павел Степин не следил, не думая точно из-за лености своего ума и отказа знать все дурное. Тем более, что хотелось поскорее оклиматься от окружающей разрухи, от нехватки всего насущного.

Лишь как-то много позже Павел только сказал Яне:

— По чужу голову идти — свою нести. Знаешь, я считаю, что он, Сталин, все-таки предполагал, что немцы нападут на нас, но не видел возможного масштаба нападения… Звонок Сталина этому писателю в сороковом году свидетельствует о том самом…

— Не зли меня Павел своей защитой этого тирана, — возмутилась Янина. — Я имени его не хочу больше слышать. Столько народу извел. Ворюга, неуч с двухклассовым образованием.

— Я не защищаю. Павел оторопел, заспешил досказать свою мысль. — А пришел к выводу, что тоже видел угрозу войны, тогда как вся пишущая сейчас братия уверяет в его слепоте.

— Да что мог предвидеть жестокий самодовольный мужик, который, говорят, и в дни войны понукал всеми членами правительства, — возмущалась Янина.

— Дело в том, что Советский Союз не был готов к войне. Разбалансированным оказался. Отсюда все.

— Кончай, я прошу. Да не копайся ты в былом. Бездной сравнились с эпохой Римской империи.

— Значит, объективно: мы проигрывали вначале, не имели нужного заслона.

— Паша, мне не интересно это, пойми..

— Ну, заладила, как сорока ты, кончай, матушка!

Но Павел уже нашел ответ на жгучий и мучавший занимавший его вопрос, и на подобные темы перестал разговаривать с женой. Он лишь хотел самолично увериться в своей правоте-догадке, Янина его не поддержала, как и в других его предприятиях, которые он начинал уже без обсуждения с ней: они были зачастую бесполезны.

Павел Игнатьевич, видимо, с постоянной уже радостью непостоянства в мыслях своих перескочил на другое, и ладно, между тем как Антон хотел довысказать свое отношение к затронутой в беседе теме. Он видел все иначе, чем тесть и теща. И поделился одним свежим наблюдением:

— В прошлом месяце, октябре, я по случаю оказался на даче одного интересного человека ваших и больше лет, Бориса Петровича. Он геолог в прошлом. Представьте, издавна крепко пристрастился к разведению огородных растений. Да настолько ими увлечен и одержим в своей садоводческой работе, столько о них рассказывает и популяризует их в статьях, что поговоришь с ним, посмотришь на него — и, право, от одного этого уже здоровье прибавляется в тебе. Одинокий он, старик, без родственников и знакомых; сердце у него пошаливает, не дает ему стабилизироваться для нормальной садовой возни. Поедет или пойдет он куда-нибудь, вдруг прихватит его — в больнице попадает. Но отлежится чуть — и снова берется за любимое дело. Не щадит себя нисколько. Считает, что работает для людей.

— Ой, беда с людьми, — весело сказал тесть. — О чем только не болит у них голова! Особенно — у стариков… Покоя никому не дают…

— Он разводит в своем небывалом, скажу (под Ленинградом) саду виноград, барбарис, облепиху, айву японскую, жимолость, иргу, боярышник. Усадьба большая, полузапущенная; больному-то трудно до нее добраться — надо ехать с Балтийского вокзала на электричке (уж не помню станции), потом идти километра два. Автобусы редко ходят. Мы ездили к нему в самый дождь. Он назначил нам сбор в вагоне электрички — подключились строитель-профессор — председатель одного садово-огородного товарищества, культурная дама — работница Ботанического сада, еще какой-то пожилой товарищ, тоже поклонник садовых культур, и я. И вот в ненастье, под пронизывающим ветром и дождем, пока шли к даче садовника (кто под зонтиком, а кто и без него), Борис Петрович рассказывал, как тяжело в свое время создавалось это товарищество на непригодном пустыре, сколько земли пришлось сюда навезти. Пришли мы, конечно, замерзшие. Но все сразу же захотели осмотреть сад. И, знаете, когда он водил экскурсию и показывал саженцы, остальные товарищи с трепетом, почтительно останавливались у растений или наклонялись над ними и умиленно говорили: «А этот милый питомец откуда? Прелесть какая»… Шляпу надо снять перед ними. Люди прошли войну, но не зачерствели, — увлеченные, прелестные в своей одержимости; они сами по себе приехали сюда поделиться опытом, общей радостью. Ягоды он не все собирает. У него, например, шесть кустов — разных сортов — облепихи; ее запросто не оборвешь — ягода мнется в руках, вытекает. И ее постоянно воруют злоумышленники — проникают в сад в его отсутствие. Так он договаривается с совхозом, чтобы облепиху забирали на корм курам: они ее очень клюют — она же богата витаминами…

На садовых деревцах он развесил всякие баночки — с отпугивающим насекомых составом: следит за тем, чтобы червь не заводился. За долгую садоводческую практику познал многие секреты своего труда. В этот осенний период на даче его царила заброшенность и выстылость; но иной жизни — вне ее, своей дачи, — он и не хочет знать, вернее, не видит для себя смысла. Вот как определилось все. Дело втянуло его насовсем. Оно требует всего тебя. А как начнешь прикидывать, что приобретешь, а что потеряешь — ничего путного уже не будет ни за что. Вы-то, Павел Игнатьевич, наверное, уже лет двадцать, сколько я помню вас, толкуете про дачку, а воз и ныне там…

— Да, вы правы, — согласился тесть, слывший разумным, трезвомыслящим человеком и казавшийся себе таким (но кому от этого легче?). — Всяк задним умом крепок.

Кому же легче? Ведь они — Степины — не принимали на себя никаких обязательств; если что и сделаешь сам, — все будет, известно, не по ним. Рассуждать легко…

VI

Мужчины в разговоре между собой еще не коснулись снова вопроса с квартирным обменом, в связи с которым тесть и приехал попутно, а к ним опять присоединились уже женщины: они что-то подозрительно скоро прервали свое уединение. Вошедшая первой в большую комнату Люба была вне себя, пылала лицом, но молчала; Янина же Максимовна, раздражительная, в зеленом шерстяном платье, шествовала за ней с покаянно-заискивающим видом, мяла свои ручки. Все это заметил Антон, повел на них глазами. И тесть будто тоже увидал. Только он все еще находился во власти вольных рассуждений, к каким был способен. Говорил для всех:

— Теперь ясно вижу: как же безвозвратна наша жизнь! Она в этом году дала мне напоминание одно прямо из родной деревни Горбыли. Вот Виктор, дальний родственник мой, оттуда прикатил — на учебу в Толин институт. Паренек до того, вероятно, похож на меня, такого, каким я был почти шестьдесят лет назад. Только мне тогда никто не помогал, никто меня не благоустраивал.

Антон живо спросил:

— Что, выходит, это уже третье поколение Степиных отрывается от земли? Едет в город пытать счастья?

— Да, хочет грызть науку. Все — во имя ей. Такая тяга к образованию.

«Ну, уподобится в худшем случае Павлу Игнатьевичу, его сыну Толе — и мне, подумалось вдруг Антону. — Есть ли чем нам гордиться? Думаю, немногим. Что, таков отсев необходимый? Нет, нам-то вследствие войны все же было тяжелей, чем кому бы то ни было. Без отцов-то. В порушенном хозяйстве. Для нас тогда не ставили подпорок родственных»…