Изменить стиль страницы

Он убедился наглядно, что стоило ему хотя бы день, какой упустить — не порисовать, тогда практический навык в этом без постоянной практики словно улетучивался и рука не слушалась и затем уходило большее время на его примерное восстановление; а если он неделю рисование и писание пропускал, тогда уж дней десять требовалось ему для новых занятий с кистью, с красками, с пером — для того, чтобы наверстать упущенное в творчестве, чтобы быть и чувствовать себя в привычной творческой форме и чтобы рука привычно слушалась. Навык трудом приобретался. В порядке вещей. Это не являлось чем-то придуманным, отнюдь. Нечто неуютное, непохожее на мир, натужно придумывают для себя, как утеху, вечные самовыдвиженцы-авангардисты. И пускай! Природа роскошно придумывает одну только реальность, понятную всем. Читай ее и ею восхищайся!

«Однако же есть, есть омертвление в мозгах человеческих. Не говорите: нет. Земля полнится примерами тому. Эволюция не грозит нам».

Антон тут весь настолько «ушел» в летучие творческие рассуждения с самим собой, что буквально уперся в толпе на перроне в плотную заметную фигуру Ефима Иливицкого, о ком начисто забыл к стыду своему.

— Э-э, что, уже не узнаешь своих, раб божий? — самодовольно зарокотал голосом Иливицкий. Он был в тонкой палевой рубашке и тоже держал в руках складной стульчик и планшетку с бумагой. Антон, отчасти смущенный, сразу вспомнил, что Ефим накануне напросился в сопровождающего: он хотел, пользуясь случаем, зарисовать Антона перед этюдником, — такой натурный рисунок без передачи портретного сходства мог бы стать отличной иллюстрацией в книге! Что ж, благое дело! Как не согласиться!

Только Антон предупредил:

— Ты уж сам подлаживайся под меня, я не буду позировать тебе!

Друзья по военно-морской службе, они со временем духовно, если можно так сказать, отдалились друг от друга, хотя никогда и не были столь близки и хотя ныне работали в одном помещении учреждения, только Антон служил штатным производственником, а Ефим, был внештатным субъектом; Ефим рисовал, как и другие плакатисты, плакаты, а Антон их выпускал в свет, вернее следил за сроками и качеством их выпуска, — следил наряду с сотнями других всяких дел. Пока следил. Так сложились обстоятельства.

Ефим, став свободным графиком, держался как признанный мэтр, не тушевался ни перед кем; он входил в известное объединение плакатистов Ленинграда, имеющим постоянный заказ особенно на ходовые социальные темы, и их напечатанные плакаты в форматные пол-листа регулярно вывешивались в людных местах города. Они были популярны.

Ефим, довольный от состоявшейся встречи, хмыкнул и, здороваясь, крепко пожал руку Антона и забасил прежде него.

Электричку еще не подали к платформе.

— Мне показалось: будто где-то там и Осиновский промелькнул, — сообщил Ефим с некоторым удивлением. — Так плотно кучкуемся друг с другом и на работе, что разлепиться никак не можем…

— Все можем, все может быть, — и Антон уцепился за разговор:

— Фима, в пятницу ты застал ведь позорище с Осиновским? Когда тот, говорят, разошелся — нахамил даже беззащитной девушке-калькулятору…

— А-а, этот эксцесс?! Да-да, посчастливилось мне, — подтвердил Ефим, — присутствовал при сем. Ну, кто чем добывает себе славу. Все средства хороши.

— Безобразная слава для мужика.

— Если человек рисовать-писать не может, а рисуется так… надо же ему…

— Не за счет же нанесения ущерба кому-то. — Антона возмущало в душе то, что Осиновский, как начальник редакционно-художественного отдела, ставший каким-то одержимым монстром, пытался главенствовать во всем, стравливать всех в издательстве, и при неумелости и мягкости характера молодого директора, который все сглаживал, никакой управы на него не было. Оттого он возомнил себя незаменимым специалистом, умелым дизайнером, новаторские книжечки которого шикарно печатаются в Австрии, в ГДР, в Венгрии. — А ваш традиционный актив — совет был? Прошел?

— Да. Но это не обсуждалось. Так… Потявкали чуть… Вообщем лай за сценой был. Наш актив совершенно безактивен в разборках моральных. Мы в плакатах энергичны. Хоть куда патриоты. — Ефим как бы позировал или бравировал отстраненностью оттого, что не стоило его внимания. И уже любезно встретил подошедшего графика Комлева, еще крепкого курчаволосого мужчину:

— Ты, я вижу, уж отметился горячительным? Празднуешь?

— Могу сметь, кореша! — Комлев был хорошим книжным иллюстратором и семьянином, однако позволял себе иной раз и утречком пораньше пропустить рюмочку — другую… для полезного веселия… — Еду на дачу.

— Увы! Вот обычная наша жизнь! — Иливицкий развел артистично руками перед Кашиным.

— Но ведь это нечто иное как оправдательный ей приговор. Вернее — ее вывертам. Твори все, что тебе ни заблагорассудиться. Рассудку вопреки…

— Нет, Антон, каково ты философствуешь! Вечно не согласен…

— С чем же? — друзья при встречах по обыкновению чаще всего дискуссировали обо всем.

— С тем, что человек-то же стадное животное и живет по тем же биологическим законам. Его психику не переделаешь уже. Отсюда — все огрехи. И смешно требовать от него большего. Он запрограммирован так.

— Людей нужно просвещать практически и не прощать зло…

— Но не получается нужное. Ну, допустим, ты — талантливый просветитель, просвещаешь жаждущих, а кто исполняется желанием въявь последовать примером за тобой, как за Христосом?

— Знамо, редко кто. Поколение другое — с разницей в годах наших. Да и я — неверующий. Верую наощупь, когда в руках краски…

— Вот-вот, приятель. — И Ефим посмотрел значительно на Антона, на его стоявший у ног тяжелый карминный этюдник, как бы непонимающе: зачем он ему? Что дает? Какой престиж? — Помнишь, мы мечтали после балета «Лебединое озеро», который шел в Мариинке, и как воспринимали все близко, ранимо? Как, соглашаясь или не соглашаясь, без ненависти, хотя и без любви, но дружелюбно, обсуждали и спорили о значимых знакомых и незнакомых полотнах, которые видели в Эрмитаже и в Русском Музее, и в Академии Художеств? Как часто мы там везде бывали… И куда теперь все ушло?

— Не жалей прошлое, надо принять достойно настоящее, Фима, — только сказал Антон. — Начатое нами в жизнь положится. Но не нам о том судить.

Делить им было нечего. Антон признавал в нем всегда отменного рисовальщика, однако и сам, кроме книг, разрабатывал эскизы и исполнял рабочие оригиналы открыток, которые печатались огромными тиражами по офсету и высокой печатью с фольгой на прессах — новогодние и жанровые, и политические и при продаже которых даже порой возникали очереди покупателей. Его открытки даже Москвой признавались лучшими по графике, что отмечалось в циркулярах комитетчиков, присылаемых в типографии.

Болотного цвета вагоны электрички, перестукивая колесами на стыках рельс, плавно выдвинулись к платформе; пассажиры скопом вошли в них и, довольно разговаривая, расселись по отлакированным скамьям. Рядом с троицей художников, стоявших у выхода, поскольку Антон и Ефим ехали лишь до Лахты (только Игорь — до Тарховки), расположились впятером две шутливые семейные компании, старавшиеся довыговориться.

— Что еще: немощный женился, — во всеуслышание сказал белобрысый мужчина.

И уж пошло совсем прилюдно — театрализованное обсуждение такой новости.

— Что?! — воскликнула миловидная дама. — Этот старый греховодник?

— Да. В семьдесят лет взял в жены двадцатидвухлетнюю диву.

— Ну, мир умом тронулся, верно. Ума три гумна, да сверху не покрыто.

— Ну, может быть, не мир, а она: говорит, что любит его.

— Как же не любить за деньги.

— Посадить бы его, антихриста, в комнату шестиметровую, не те бы песни он запел, — бросил слова какой-то сердитый вахлак. И только.

Рослый и самоуверенно-громкоголосый Иливицкий пожаловался тут друзьям:

— Нас еще гложут творческие муки. Разве нет? Ведь все фуфло, что мы рисуем. И на что все мы, десятки графиков, уже выработали определенный штамп показа и никак не можем выбраться из него, как ни пытаемся. Ужасно! Какая-то внутренняя трясина в душе. Все увязаешь и увязаешь в ней, непонятной. И исполнения того, что ожидаешь, все нет и нет. А время летит без оглядки.