Изменить стиль страницы

— Я Вам дам одноместный номер. Три рубля с Вас!

— Спасибо! — поблагодарил он, не отказавшись.

В этом высотном здании послевоенной постройки был некий шик: мебель в номере из красного дерева, на столе круглая лампа, телефон, тепло грели батареи, играло радио.

Так замечательно иметь одноместный номер в гостинице. Как-то раз в гостинице «Россия» его напарник-грузин (в двухместном номере) настолько храпел, что Антону казалось: будто ворочались булыжники там, на Васильевском спуске, что за Москвой-рекой.

Кашин зашел в большой гостиничный ресторан с аляповатыми колоннами и люстрами, сел за стол в уголок. Быстроногие официантки, мелькая, сновали и пролетали мимо него, даже не взглядывая, и он, просидев невозможное для такого ожидания время, спросил у одной из них, почему никто не обслуживает.

— А у Вас разве не взяли заказ? — естественно удивилась та. — Я думала, что она взяла. — Тут же вытащила из кармана фартук блокнотик и карандаш: — Пожалуйста!

В это время еврей средних лет в приличном костюме подошел к тоненькой официантке с пышной шевелюрой взбитых светлых волос и, поздоровавшись, спросил у нее, где сесть. Она заметно покраснела и глазами показала на стол. Зайдя же за колонну, скрытая от его глаз, явно в оцепенении, стала что-то объяснять темноволосой официантке. А посетитель сидел и явно нервничал. Потом обескураженная чем-то блондинка принесла ему рюмку коньяка и бутылку минеральной воды. Он задержал ее, что-то говорил и говорил ей; она неохотно слушала его, что-то, очевидно, врала ему вынужденно. Он не притрагивался к питью и после того как она ушла. Потом темноволосая официантка подошла к нему и, раскрасневшись, разговаривала с ним. А он несчастливо поглядывал вслед снующей светловолосой официантке…

Утром Кашин, съев в буфете, бывшем на 9-м этаже, яичницу и выпив стакан виноградного сока, поехал в редакцию журнала «Художник» к Вась-Вась.

Проехал за 10 коп. в маршрутке до Киевского метро, а в метро до Курского вокзала, а оттуда прошел пешком по Лялиному переулку, где легковушка «Волга» долго не могла стронуться с места — одолеть небольшой подъем. Была мокрая грязь, хотя накануне было и морозно: до 10 градусов холода; словно ленинградская погода перешла сюда, в Москву. Между тем людские толпы, толпы бежали, толклись, толкались, хлюпали по мокроте.

Вдвоем Кашин и Вась-Вась объезжали нужные типографии, в комитетах пересматривали бумажные фонды.

По возвращению в здание художников их застал телефонный звонок. Вась-Вась передал трубку Кашину:

— Курис.

— Антон Васильевич, — услыхал Кашин менторский голос редактора, — я сейчас звонил Берштейну. Позвоните ему насчет его рукописи. Сейчас он у себя — позвоните же. Опять эта злополучная с ней история! Ну, доктор он каких-то наук, ну, плодовитый автор — но нельзя же так лезть — напролом!

— Что еще один начальник у нас? — сказал Вась-Вась.

— Ну, есть такие индивидуумы по образованию своему. — И Кашин позвонил Берштейну.

— Мне сказали, — начал тот, — что Вы — специалист по приему рукописей в производство и что эта моя якобы не пойдет — не будет принята из-за того, что отпечатано на портативной машинке. Но ведь у меня брали от этой машинистки статьи и для «Советской энциклопедии» и для «Памятников мирового искусства», выпускаемых в типографии Академии Наук.

— Лев Тигранович, у нас понимание требований качества, — сказал Кашин, — не должно быть разным: наборщики не должны портить зрение из-за мелкости шрифта текста, с которого сделают набор. Для этого существуют стандарты. А у Вас рукопись очень объемная. Скажите, Вы говорили с кем-нибудь о том, куда ее определять в набор?

Последовали, как всегда, отнекивания, ссылки на то, что эта рукопись уже год в издательстве лежит. Он-де все торопил Куриса, а Курис почему-то медлил. Может быть, в Ригу, в Таллинн устроить? Они же, прибалты, хорошо печатают.

— Да, для нас там печатают, но иной раз не очень хорошо, — сказал Кашин. — Но Вашу рукопись с мелким шрифтом и там не возьмут в производство.

— Ну, приезжайте ко мне завтра, и Вы увидите, насколько хорошо мы Добужинского издали с этой же машинки. Тираж быстро разошелся. Дочь Кустодиева очень высоко отзывалась об этом издании. Приезжайте. И Курис будет. Адрес Вам дам.

— Лев Тигранович, рукопись эту новую, о который мы говорим, нужно перепечатывать. За год это уже можно было сделать.

Кашин был непреклонен.

Уже вечером он приехал опять на Кузнецкий мост, столь знакомый ему с юности из-за посещений им здесь выставочного зала: нынче же здесь экспонировались работы московских художников, вызвавшие отрицательные эмоции у ценителей искусства. Но вчера он не смог попасть сюда: день был понедельник — выходной день.

Сейчас на выставке посетителей оказалось немного, и была небольшая очередь в гардероб. Стены залов занимали жанровые картины, эскизы, портреты и пейзажи, выполненные броско в различной технике: были экспонаты прикладной графики, гобелены, и даже керамика. Присутствовала молчаливая скульптура. Однако ничто из всего виденного, действительно, не выделялось какой-то естественностью и простой прочностью, и, конечно же, теплотой — можно сказать, теплотой сердца и рук художника, не только цветом краски и манеры нанесения ее на полотно. Всех художников явно несло на какую-то нарочитость, на заведомое нарушение гармонии в изображении. В желании представить портретируемых как некие безглазые, блеклые и сине-черные существа.

Посетители смеялись и в открытую выражали свое неодобрение.

Вот так заразительно (и убого!) художник выказывал свой непрофессионализм публично. Иного, видно, не дано ему. Какая-то одна сплошная импотенция!

В гостиничном лифте наверх поднимались человек семь, наверное. Нерослый краснолицый мужик в темной рубашке с галстуком вслух считал, сколько же человек в кабине. И только что лифт стал на шестом этаже, этот мужик, стоявший позади всех, вдруг, задергавшись, затолкал впереди него стоявшего иностранца:

— Ну, пусти меня! Пусти же! Да чего же ты стоишь! — И вырвался из кабины.

И все ехавшие засмеялись. Даже иностранцы. Ведь никто его не держал. Он сам не приготовился вовремя к выходу.

А назавтра, будучи на съезде художников в Колонном зале, Антон неожиданно увидал в числе делегатов этого краснолицего мужика в темной рубашке! И подивился этому. И тут встретил некоторых знакомых художников, знавших его, Кашина.

Шел съезд — выступали ораторы — при открытых дверях из длинного освещенного зала, речи транслировались по радио и были слышны везде. Присутствовавшие при сем лица, расслабляясь от необыкновенного действия, свободно хаживали и около зала и направляясь в буфет и чувствовали себя, как видно, вполне-вполне вольготно и независимо, как творческие личности. Никто никому не указывал, как себя вести. Была полная личная свобода. Почти богемная.

Кашин тоже, войдя в зал, посидел какое-то время в свободном кресле, послушал некоторых выступавших. Были знакомые лица, знакомые речи, слова. Хорошо говорил с трибуны композитор Кабалевский.

Это напомнило Кашину Таврический зал, проходившие в нем комсомольские съезды, призывные выступления писателей. Было ощущение происходящего чего-то потустороннего, в чем он присутствовал, не участвуя ни в чем. Ведь он потом и митинги проельцинские воспринимал подобным образом, как людское заблуждение, болезнь непоседливых.

И назавтра он еще обхаживал типографии, получал пробы. Зашел на свидание с Врубелем и Рублевым в Третьяковку. И вместе с тем отчетливей почувствовал свободу и независимость от всего внешнего, что было вокруг: от этих речей, от недругов и чиновников, была только зависимость от самого себя. Это он чувствовал сильнее всего. Корил себя: «Я мало, мало, что делаю…»

IV

Майским утром Антон Кашин привычно шел с этюдником к асфальтовой платформе Финляндского вокзала, вновь предвкушая удовольствие сейчас увидать прелесть в зеленом уголке природы на заливе и так понятно и приятно ее написать тяжелыми, но светлыми масляными красками, — именно такой, какой увидит ее воочию; он последовательно и систематично выбирался куда-нибудь для писания этюдов: так практиковался, как издательский художник и живописец — в пейзажной живописи, отдавая ей предпочтение.