Изменить стиль страницы

Да были и чванливые чиновники московские — с неповоротливой амбицией столичной — к ленинградцам, но не они делали погоду.

На этой же неделе издательство суматошно отсылало в Москву отпечатанные материалы к открытию нового съезда художников СССР.

И туда в воскресенье 25 ноября вместе с делегатами из Ленинграда ехали вечерним поездом книжные издатели. Избранные лица. А среди них — Антон Кашин, производственник. Потому и сразу удивилась Люба, провожавшая Антона до вагона, преобладанию пассажиров мужчин, между которыми они протиснулись в коридоре к нужному купе.

В нем оказались Роман Осиновский и Эльдар Курис, невозмутимый литературный редактор, а еще вездесущий художник-литограф Ясин, хорошо знакомый и Антону. Антон поздоровался, и двое ответили ему, а Осиновский демонстративно промолчал: все держал марку неприятия его из-за его, знать, противления ему в достоинстве.

После, когда Антон отпустил Любу на перроне, к двум редакторам в купе присоединилась искусствовед-писательница Нелли Званная в сопровождении двух мужчин-поклонников. Она была любительницей потрынкать на гитаре и попеть в компании.

Только вагон, качнувшись, тронулся с места, она спросила:

— Нет ли выпить? Коньячку…

Мужчины ей посожалели: они не догадались прихватить с собой в дорогу чего-нибудь горячительного. Зато пошли разговоры о том, о сем. Вот этот писатель пьет. Да ну!? Ой как пьет! А Коновицын? Этот — нет. Он серьезно болен. И когда осталось мало времени для жизни, — естественно появляется желание продлить себе жизнь — пожить как-то аккуратней. Собеседники высказывались так, что явно хотели показать и другим некую свою причастность если не к известным всем именам, которые на слуху, то хотя бы к известным событиям. Будто это повышало их имидж в собственных глазах.

Курис сказал, что на него сильнейшее впечатление произвел роман «В окопах Сталинграда», сначала, как всегда, изруганный рецензентами. А написан-то он в сорок седьмом году! Потом же писатель вдруг получил за него Ленинскую премию. И роман у нас был издан.

— Я написал писателю восторженное письмо. — Курис любил точно изъясняться. — Он ответил мне. Потом прислал свой напечатанный роман с авторской надписью. И я, будучи мимоездом в Киеве, познакомился с ним лично.

Кашин, слыша это, был несколько удручен своим недопониманием каких-то особенных вещей. Он без особого волнения прочитал этот роман в свое время. Не сходил с ума. Он нашел какое-то спокойное несоответствие в описании боев на Мамаевом кургане с тем, что он сам тогда подростком (очень впечатлительным, наверное) видел и испытывал на войне и что осталось в его памяти навечно вроссыпь, не на одном кургане, что век не утолить печаль.

Как же важно и себе самому соответствовать во всем.

«Но тут уже мои заморочки, — подумал он. — А люди живут для себя. По чувствам своим».

— У нас вечно в штыки принимается новое, что-то не такое, — сказал Осиновский. — Знаете, нам все-таки нужно сходить к этому большому графику Кашину. Николаю Васильевичу, — добавил он, поскольку фамилия его совпадала с фамилией, ехавшим вместе с ними Кашиным.

— И, конечно же, к председателю Комитета по печати, — добавил Курис. — Может, и поможет он ускорить напечатание его работ. Ведь ходил же к нему Капланский по аналогичному вопросу.

— Наверное, Каплянский? — поправила дама.

— Нет, Капланский, заведующий производством. Вошел в кабинет к нему, сказал: «Я пришел к Вам не как завпроизводством — хочу поговорить, как нормальный человек…» Может и нам поступить не так официально?

— Нет, я боюсь… — сказала дама. — Я об этом уже думала…

— Ну, ничего же плохого не будет, — сказал Осиновский. — Попробуем!

— Как сказать. Скажет председатель: «Что вы лезете на рожон?! У вас план трещит…»

— Для начала все же сходим к Николаю Васильевичу. Может, упросим его показать нам акварели? У него есть чудные акварели.

— Ну, пейзажи я смотрел и включил в его издание, — успокоил Осиновского Курис.

— У него же есть еще акварели чудные. Он их не показывет. А я их видел давным-давно, — не унимался Осиновский.

— Ну, не показывает, верно, потому, что перерабатывает и включает постепенно в свои книжные иллюстрации, — предположила Званная.

— Да, знаете, он немного пижонит, как все москвичи-артельщики, создания Божии. Он принимает у себя гостей в пижаме расписной. Черный, волосатый. Стены снес в своей мастерской.

И еще лились, лились слова. Об известных художниках, архитекторах, к кругу которых говорившие вроде бы приобщены: они их работы исследуют и издают, как хорошие издатели.

Мужчины вышли из купе, позволив Нелли Званной устроиться в постели. Курис пошел за стаканом воды для нее. А Кашин и Осиновский молчком стояли рядом в коридоре вагона долгие минуты. Кашин помнил публичное заявление Осиновского: «Я всю жизнь положу на то, чтобы выжить из издательства Кашина: он мешает мне работать…» И вот позавчерашний его демарш на редсовете: «У нас возглавляет производство человек, у которого нет полиграфического образования». (Хотя они оба один и тот же полиграфический институт закончили и Кашин уже немало времени читал в нем лекции по художественно-техническому оформлению книг). И другие несуразности нес Осиновский.

С Курисом Кашин еще находил какой-то общий язык в споре на темы, и далекие от искусства. Помнил: еще по приходу на службу в издательство предложил ему, как секретарю партбюро (хотя сам был беспартийный) как-то урезонить замдиректора Медведкина, который вскоре уходил на пенсию и в наглую ничего уже не делал, лишь по-барски рассиживал в кабинете и нередко еще, по-медвежьи вылезая оттуда, рычал и оскорблял подчиненных.

— Да отстаньте Вы от меня со своей принципиальностью! — рассерженно говорил ему, Кашину, Курис. — Кто сказал, что я должен воспитывать людей пенсионного возраста? Ведь это бесполезная трата времени. И плюньте Вы на все и пройдите мимо — будет лучше, уверяю Вас. Это только в книгах положительные лица да в кино, пожалуй; а в действительности все такие же Медведкины — их не перевоспитаешь, не заставишь… Ведь ни я, ни Вы все равно не можем уволить Медведкина.

— Нет, интересно Вы говорите…

— Сейчас еще скажите, что секретарь партбюро не должен так говорить…

— Я Вас не узнаю.

— Ну, восемь лет я правильно говорил, а вот как меня выбрали, так и стал говорить не так.

— Я не утверждаю этого: знаю пока мало.

— А на кой ляд мне лезть в эту грязь, вот дотяну до ноября — и пусть переизбирают.

— Однако невозможно же работать — такая обстановка.

— Ее создают.

— Кто?

— И Вы в том числе.

— Чем? Что я сказал: он — пережиток недомыслия?

— Ненужно как раз замечать все это, дать себе поддаться на провокацию; агрессивные и шумливые люди как раз провоцируют и очень рады, что их зацепят; это им на руку — они опытны.

— Но сейчас же не тридцать седьмой год, чтоб страшиться нам.

— Может быть, и ненужно говорить — обострять обстановку. Медведкин был посажен сюда в кресло сверху. А природа поровну сделала: половина подонков, половина людей. Все оттуда — от лагерей Колымы — идет. Вчера он заявил мне: «На всех вас нужна палка. Я сторонник палочной дисциплины. Во время войны была у нас палка — и зато мы выиграли войну». И я возразил ему: «Ошибаетесь. Тот, кто шел на нас с палкой, — тот проиграл войну!» Эпоха его создала.

— Вернее — молчальники. И теперь он чувствует это: ни от кого не получает сполна сдачи.

— Он мне заявил: уволю Вас! Так я вспылил: «Не на ту ж. шаровары надели! Со мной не выйдет. Шалите!» С тех пор — ша! На второй же день извинился передо мной.

II

Утром Ленинградский вокзал столицы встретил прибывших гостей побеленным новым снегом пейзажем. По перрону спешил люд, по-осеннему и по-зимнему одетый, дрогший, с какой-нибудь поклажей.

В половине десятого Кашин уже подъехал к огрузлому зданию, которое занимал Союз Художников, и еще с улицы — перед тем как перейти ее, увидел в светившемся проеме окна наверху силуэт Вась-Васи, как все называли его, куратора периодического журнала «Художник»; тот, расхаживая и жестикулируя там, разговаривал с кем-то невидимым.