Изменить стиль страницы

— А зачем же тогда ловить, Максим?

— Флот рыболовный уже действовал Был запущен весь этот механизм и остановить его было невозможно. Да и набирались опыта в этой отрасли. Было выгоднее так. А по прибытии судна в порт — мне, как лаборанту, объявляли выговор за то, что привезли испорченную сельдь. У меня там за время плавания девятнадцать таких выговоров набралось. И все понимали, почему, и посмеивались только.

XIII

— Так вот и с мнением, по которому мы с Настей разошлись. Однажды она, моя женушка милая, затеяла со мной (так нередко бывало) словно невинный разговор. Спросила: «Уверен ли ты в том, что все то нужное, что ты происследуешь, будет открытием и обнародуется еще при жизни твоей? И что это нечто настоящее, из-за чего стоит гробить здоровье и ломать свою жизнь? И мне». Я был готов к этому вопросу, потому как значение того, признается ли обществом мое исследование (а я чувствовал, что мог и должен был выявить гармонию) для меня не представляло уже; не в этом был весь интерес и смысл моей жизни, нет; я не стремился к какой-то (хоть малой) известности, как это понимают некоторые жрецы; главное, мне хотелось сделать что-то, сделать и для себя — получить от этого удовлетворение. Можно стать героем, посидев в тюрьме. И поэтому я ответил ей, не колеблясь, убивая ее своим спокойствием: «Да, возможно, и не напечатается мой труд. Все может быть». — «Так зачем же тогда сидеть столько?.. Это же вся жизнь…» — «Но что же я должен, по-твоему, делать? Проводить время впустую — около пивных ларьков?..» — «Нет, зачем же? Может, больше бы тогда имело смысл написать диссертацию?..» — «Какую? О чем будет эта диссертация?» — «Известно… О той области, в которой ты работаешь…» — «Но она отстала на пятьсот лет… Я же должен иметь передовой опыт, чтобы описать его. Кому нужна будет диссертация, настроенная на устаревших фактах? И потом: что она даст тебе? Что, я буду лучше, что ли?» «Да, уж что действительно тут ждать от тебя — махнула она рукой. — Давай лучше больше не говорить». — «Ну хорошо. Что тебе-то все это даст? Допустим, я буду смеяться полный вечер, веселить тебя, водить по театрам и кино ежевечернее — тебе и это вскоре надоест; ты скажешь, что неинтересно…» — «Но я почему-то думала, что ты изменишься — станешь другим». — «А ты не думала, что это может быть хуже для тебя же в первую очередь? И зачем люди хотят, чтобы ты изменился, когда меняться-то некуда и не к чему? „Вот какой он нехороший,“ — сплетничаешь ты насчет меня с той же Викой, с матушкой своей, хотя я, как муж, не допускаю никакого свинства. Так, утром ты просила меня заехать с работы на базар — купить картошки. Я купил ее. Купил булки, хлеба; достал для тебя (в буфете) твоей любимой рыбки; поел дома самостоятельно; потом побежал в институт — и засел за стол; спешу что-то написать, потому как больше половины жизни уже прожил. И снова ты уличаешь меня в чем-то. Ты столько споришь со мной по пустякам (удивительный ты человек!), а на главное в жизни не обращаешь внимание. Живешь только сегодняшним днем». — Она меня раззадорила в этот раз. Я сравнил то, как она вела себя со мной, торгуясь, с тем, как относились к делу люди на работе, потому что меня мучили два момента в жизни — жена и работа — обвинения мне высказывались одинаковые — те, что я делал добро. «И еще одна особенность, голубушка: в пустяках ты решительна, в серьезном — бездейственна, но вместе с тем решительные свои суждения хочешь перенести на серьезное и сбить меня с панталыку, чтобы и я чертыхался и сбивался на твой манер. Но у меня-то другого не получится. Себя я знаю. И хотя б ты тоже посочувствовала мне по-человечески иногда. Мне-то порой трудней, чем тебе бывает. Ты всегда почему-то можешь что-то требовать с меня, чего-то хотеть от меня. А я — не смей. Ни-ни. А ведь в каких условиях я работаю. Держу все в голове. У меня такая же работа, как у всех; только еще сложней — и производственные отношения. Я там между двух огней и дома еще от тебя выслушиваю все эти сценки. Ты доподлинно пользуешься тем, что я не могу, как Толстой запереться, отгородиться от всех и всего — и сколько драгоценного времени теряется зря. Нет, ты только скажи мне, чем тебе помочь сегодня, завтра, послезавтра; для себя бери домашних дел поменьше, не хныкай, и все будет хорошо. По-моему, так». — И мне стало даже тошно от этих проповедей своих, падавших на явно бесплодную почву.

«Но пойми, — сказала она, — что мне-то от тебя ничего не надо: ни этих рыбок (это после того, как она их поела!), ни денег (в то время, как мы жили на эти самые деньги), ни ресторанов (в то время, как мы бывали в них), ни югов (в то время, как они ездили на юг). Я устала. Мне хочется теперь одной пожить. Больше ничего». «Тогда, значит, все в другой плоскости, — сказал я. — Давай тогда договоримся сразу: разъезд. И не будем больше унижать свое достоинство и оскорблять друг друга этими бесконечными попреками. Мне тошно от всего этого. Идет?» — «Давай. Идет». После этого я снова сел за стол. Передо мной лежала испещренная вдоль и поперек кричащая рукопись; перед глазами прыгали ее строчки, там герои разговаривали и клялись чему-то. Но писать я уже не мог сегодня. У соседей все веселились гости, хотя напольные часы там пробили час ночи.

О, тяжела ты, шапка Мономаха!

И так разошлись мы.

Вскоре я еще сделал попытку примирения с ней. Какое! Больно она хотела этого! Ну, конечно, я тоже ей ответил кое-что. Не упустил такого случая. И когда я передал ей приглашение моего приятеля на день рождения, она сказала мне буквально следующее: «Он, что же, не знает, что мы уже не вместе?» Я сказал, что я не считал, что мы разошлись. «Ну тогда иди к нему и считай, что мы вдвоем. А лучше всего пусть он, если меня помнит, изобразит для тебя мой бесплотный силуэт, — он художник! — будет еще больше иллюзии, что мы вместе». О, женщины! Даже самые интеллигентные из них опускаются до обычной мстительности. Чувствую, что это все. Предел. Я даже похудел за этот день.

Наверное, человеком правит предопределение, заложенное какими-то флюидами, токами в мозг помимо его желания. Хоть он и брыкается и изображает из себя независимого героя.

Вот Краснопевцев, атлет пятидесятилетний, сотрудник одного научного журнала, ветеран войны, которого только что посетил Антон дома…

Он вечно бегал, хлопотливый, заботливый и замотанный вконец муж и отец. Туда, сюда. Все делал на ходу. А как-то в июле почти на бегу выпил у пивного ларька кружку охлажденного пива. И тогда почувствовал точно, как его всего прохватило — в самую-то жару: он даже осип, он такой мощный мужик (косая сажень в плечах). Тогда же он и почувствовал сразу в себе какую-то неизлечимую болезнь. И потом хотя прилежно лечился у врачей, почти смирился со своей судьбой. Так, однажды, когда он ехал с Невского проспекта в бренчавшем трамвае, он, задумавшись несколько, как бы в один момент увидал все сразу перед собой совсем сторонними глазами: пьянящую зелень Михайловского сада, спешащих куда-то горожан и хлопотавших испуганных женщин над бледным молодым человеком, который привалился на парапете к садовой решетке, — он был с залитой кровью ногой, и уже мчавшуюся сюда «скорую помощь». И тотчас же, увидав все это, диковинно-облегченно подумал: «Да, и к чему, собственно, подобная суета? Все равно бремя жизни идет своим чередом. Будет все новее в мире. Что такое представляю именно я? И зачем, для чего я еще живу? Не все ли равно, сделается ЭТО или нет? Со мной ли или с кем-нибудь? Какая будет беда?» И два года спустя он, высохший до неузнаваемости — вдвое, втрое, борясь еще с раком, когда и говорить-то уже не мог, только шевелил губами и со свистом глотал воздух, говорил приехавшему к нему домой Антону то, что заболел именно с того самого дня, как глотнул кружку ледяного пива, прохватившего его.

Он не верил в какие-то там всемогущие наследственные гены. И, видимо, отчасти это справедливо: в каждом человеке, если вдуматься серьезно, живет предопределение смолоду, зависимое почти целиком и единственно от него самого. Пьет ли, курит ли он, водит ли автомашину, штампует ли патрон, колдует ли он у огромных печей с трубами и тем самым отравляет ли газами атмосферу и уничтожает озон, — все это делает человек сознательно, хоть и безотчетно, как и производит на самого себя всевозможное оружие уничтожения. Неужели в этом-то нельзя остановиться наконец вполне сознательно?