— Ой, тут скользко! — вскрикнула дама. — Я чуть не упала!
— А что я говорил. И земля уж не терпит нас!
За березовой рощей, повыше, рисовалось школьное здание, где слышались звонки и гомонили ребята.
Антон переместился поближе и повыше сюда, и, поменяв картон на выдвижной панели, сразу начал новый масляный этюд уже этой местности. И школьники в перемены группками то издали, то подходя поближе к нему, стоявшему перед этюдником, останавливались на какие-то минуты, наблюдали за ним, за его работой, перешептывались или комментировали между собой виденное. По шоссе, что за рощей, слышно бежали автомашины. Набегал ветерок, пошумливал в вершинах деревьев. Кричали галки настойчиво.
И уже просыпались сверху крупинки снега или града.
В три часа пополудни Антон вернулся по той же тропке к шоссе. И прошел возле продуктового магазина. Здесь, на задворках, в тишке, — на груде сваленных дров и пустых ящиках, — расположились (на пути к электричке) троица крепких мужчин, одетых по-дорожному, как рыболовы, с вещмешками, и трапезничали. С разговором:
— Да, так она шуганула его. Крепко!
— И массаж, наверное, был у тебя от жены?
— Я знаешь… по дороге еще добавил! И мне попало тоже.
И вместе с тем сочувственно глянули на продрогшего Антона, шедшего с большим плоским вишневым этюдником, как на почти собрата своего по несчастью, но только не из их компании все-таки.
«А я точно такой же сумасшедший, как и эти рыболовы или охотники! — подумалось ему. — Продрог до костей. А прок какой? Могу ведь и тысячу этюдов написать — кому они нужны? И сколько выпало таких бесплодных дней? Нынче же хотел я по-особенному нечто написать, а получилось все опять по-старому… Ничего особенного… Всегда вот собираешься в поход, как на свадьбу, а только этот час пришел — и уж нет того настроения. Все не так! Даже мужики мне сочувствуют…
Главная, касающаяся меня, мысль, или, верней, вывод, та, или тот, что жить профессией художника нельзя. Нельзя у нас в стране. Надо иметь за душой что-то второстепенное из профессии, чтобы существовать материально, а жить духовно — только искусством. Тогда искусство будет много чище. Да, и жить одним своим искусством в наше время грешно. Роскошь… Но хватит ли для этого сил?
И об этом я думал подобным образом — когда? — Еще при Сталине. До своей демобилизации».
К остановке подрулил автобус № 417. Антон, влезая в салон, спросил у кондуктора — молодайки:
— До школы идет?
Она подтвердила то приветливо.
Залезал в автобус и тепло одетый и грузный — в зипуне и в резиновых сапогах — рыболов со своим громоздким снаряжением.
— А до вокзала доеду, подруга? — спросил он простуженным голосом.
— Читать нужно! — совсем не по-дружески ответила та.
Антон сел в кресло, примыкавшее к обшивке над задним колесом: от нее тянуло теплом, и он, прикладывая к ней руки, отогревался так. Подумывал:
«Вот носит меня нелегкая. Какого-то рожна… Ищу необычное в обычном — то, что другие не делают — не маются уже давно…»
Вскоре Антон уже вошел в уютное кафе гостиницы «Ривьера» — давний особнячок, где он обосновался на выходные дни, и услышал тотчас звуки игравшей радиолы и смех двух задорных официанток. Как раз транслировался по телевизору хоккейный матч между командами ЦСКА и «Крылья Советов». И показ игры хоккеистов привлекал внимание посетителей кафе — двух мужчин и женщину, которая почему-то сразу неободрительно скосила глаза на большой этюдник в руках Антона. И его самого смерила взглядом.
Тут возникший настырный парень (в пальто, но расхлистанный), кого официантки гнали прочь от себя, подошел к уже севшему за стол Антону и сказал скорее требовательно, чем просяще:
— Слушай, друг, купи мне коньяку пятьдесят грамм, только пятьдесят. Я пить хочу. Живу здесь уже больше недели, а деньги кончились. Труба! Вот столечко возьми, а. — Он пальцами показал щелочку.
Антон поначалу просто оторопел от такой прыткости и наглости полупьяного молодого попрошайки, но пришел в себя и с отвращением наотрез отказал тому в беспардонной просьбе: потом не избавишься от него, его просьб последующих, только прояви тут жалость, посочувствуй дружески человеку бедному…
— Ну, что тебе — жалко? — не унимался проситель. — Сам же сел за стол. Будешь пить, наверное?
— Я хочу поесть, — отрезал Антон. — И мне было бы стыдно клянчить так!
— А мне вот нет! Что же, пожалел копейку для меня?
— Считай, что так.
И вымогатель вновь пристал к официанткам с просьбой налить ему коньячку. Однако они вновь отделывались от него, не желая его слушать.
Наконец он упросил тихого гражданина купить ему выпивку, и он, выпив ее, исчез. А две светлоликие старушки, выходившие наружу, наклоняясь к Антону, зашептали:
— Скажите, кто ж выигрывает? Мы не знаем…
— Счет: два-два — ничья, — удивился болельщицам Антон.
— Ну, тогда все у нас в порядке, — порадовались они — странные.
Странно было Антону и увидать здесь — и узнать в вошедшем — Максима Меркулова, водящего туда-сюда глазами, словно хорошо проверявшего помещение. Этот невысокий знакомый с кажущейся замедленной реакцией обладал острым взглядом. Они обменялись приветствиями друг друга:
— О, видеть рад тебя, Максим! Причаливай!
— Да уж не премину. Ты на пленэре? Сам по себе?
— Приехал на выходные. Жена назавтра обещала быть.
— Да я тоже здесь номер занял. Безумно голоден… Фр-р! Собачий холод!..
Их пути пересеклись тогда, когда Кашин готовил дипломный проект по рассказам известного юриста Кони и сверял в рукописном отделе Пушкинского Дома процитированные им тексты писем Тургенева к артистке Савиной и так исправлял неточности и орфографию в публикациях. А сюда-то приходил и Меркулов, как редактор. Затем они встречались, уже здороваясь друг с другом, и в издательстве «Наука». И так постепенно возникли у них отрывочные товарищеские отношения. Меркулов был интересен свободой ума, нешаблонностью мысли.
— Итак, покажи, что написал! — не удержался он, управляясь с едой.
— Попробовал… восстановиться… Корявенько идет. — Антон встал, открыл этюдник на полу. И сам удивился тому, что написанное им (и недоконченное) в помещении смотрелось вполне-вполне прилично. Даже не стоило краснеть за это.
— Нет, каково: еще прибедняешься! — воскликнул Максим. — Хорошо! Не худосочен. Дай, дай досмотреть!
— Так высказываю красками свое мнение на предмет живописи, извиняюсь, — предупредил Антон. — Что совсем не актуально ныне: прет культура массовая, безобразная.
— Понимаю. С женой моей Настей я, прожив несколько лет, не мог разойтись во мнении и насчет авангарда, — признался тут Максим. — Хотя по профессии я человековед, как ты — природовед, можно так классифицировать. И мое искусство анализа событий тоже не усыпано розами, отнюдь. Оно — единичный товар. На любителя.
— Вообще человеческие психика и поступки — темный, темный лес, считаю, — сказал Антон. — Расчесывать ничего не нужно, как говориться в анекдоте.
— Ну, та же сухотара получается.
— Что такое заклинание есть? В чем оно?
— Хорош вопрос. Это все равно как если бы у тебя спросили: почему ты написал этот этюд, а ты ответил бы, что потому что поезд из Москвы прибыл во Владивосток с опозданием на три минуты. Тут тебе сказали бы: ты, что сумасшедший? И впрямь! Прежде я набирался опыта рыболовецкого на промысловых судах северного пароходства, как лаборант. Не буду вдаваться в подробности. Ни к чему. Главное, что чаще мы, матросы, возвращались в порт с пустыми, считай, бочками — сухой тарой, без улова или с испорченным уловом. Отчего? Во всем виновата была, как отмечали потом в акте, маркировка бочек, ее отсутствие.
— Это почему же?
— А вот почему. Если бы была маркировка бочек, то, дескать, на базе за ними, за продукцию уже следили бы все и отвечал за это начальник базы. И вот после таких непродуктивных случаев замполиту судна вменили в обязанность следить за маркировкой. А маркировать нужно бочки сухие. Их надо скоблить для этого. Потом ставить марку тушью. А в море — волны, тушь смывает; там во время шторма и сам можешь угодить в бочку или за борт, а тут еще надобно маркировать, быть цирковым акробатом. Но замполиту что: он должен следить за работой других. Он дело свое сделает и доложит, что тот-то и тот-то отказался маркировать, и все. А выловленная рыба все равно гибнет. Мы ловили в Северном море сельдь, так ее надо было так посолить, чтобы соль не съела ее: у нее такое нежное мясо, брюшко такое тонкое, что соль съест. А не доложить соли, значит, рыбу привезти заведомо испорченную. Миллионы рыблей убытков. Холодильных установок тогда не было.