Изменить стиль страницы

На третий день наконец прибыл деловито-напористый Вербицкий, знающий, с чего начать монастырские зарисовки. И тут уж Антон не выдержал — не стерпел непозволительный диктат ему, живописцу: он заявил, что возвращается в Ленинград с красками, как ни скверно, предательски чувствовал он себя перед Махаловым.

Но поделать ничего другого он не мог.

И вздохнул лишь тогда, когда поезд промчался в обратном направлении через станцию Алабышево, где гостил три эти дня бесполезные.

Антон постоянством отличался. Что у него было и в любви же старомодной к ладной живописи неизменной, независимой, как благо. Ныне все решительно бежит куда-то, сломя голову; у художников первенствует вездесуще графика — торопится блеснуть вслед за миром торопливым. Ну и пусть она ликует и диктует свою моду и ужасное косноязычие. Расталкивает нерасторопных. Всему, всему — черед свой. А живопись, как бабка вечная, устойчиво и обстоятельно ведет со зрителем беседу. В красках, в образах философствует. С собой. И с нами.

VI

Под Приозерск, куда он почему-то сразу же, по приезду из Москвы, наметил свою поездку один, без товарищей, он выехал очень рано из города. В дороге сделал, как и другие, пересадку из электрички в обычный поезд; а дальше, на станции Отрадное, сел еще в автобус, в котором ему предстояло проехать километров 12–15. Как только выехали за пределы этой станции, вид сельской местности успокоил его и обрадовал несказанно: уже давно он не видел такой красоты, только бредил ею. И вот наконец оказался среди нее. Впечатление от нее у него было даже сильнее, чем он предполагал в душе. И особенно его поразили волны красновато-бурой травы, еще нескошенной, вперемешку с рожью и пшеницей, спускавшейся далеко, к голубевшему тихому озеру, над которым с той стороны стоял стеною зеленый лес. Как бывает на Карельском перешейке, повсюду виднелись вразброс домики, бани, сараи, обрамленные елями, березками, а то и тополем.

Он не знал, зачем сюда поехал. Просто ему хотелось побыть одному наедине с природой, как было когда-то. Он понимал хорошо природу, она — его. Хотелось как можно больше поработать маслом, проверить еще раз свои возможности. А может быть и потому, что был здесь восемь лет назад и знал эти места, где и познакомился с Любой и писал этюды — привез их отсюда штук двадцать. Половину из них он, разумеется, разбазарил — раздал всем. Но часть все-таки осталась.

У розовой дачи он на ходу выспрашивал у одной отдыхающей женщины, которую встретил, как здесь с местами, где канцелярии и т. п. И когда только показался с этюдником там, в помещении, все чуть не упали в обморок, думали, что еще один запоздалый отдыхающий явился. Мест совсем не было. Тут день шел дождь, так отдыхающие мужчины написали директору жалобу, что под койки занята и комната отдыха: не поиграть им в шашки. Он спросил: «Можно ли тут снять койку где?» Ему сказали как идти лесной тропинкой, и он шел минут 15–20, очень быстро, с тяжелым этюдником, пока не вышел на солнечную опушку, где тянулась проселочная дорога, а вправо от нее (слева был густой лес) стояло два-три домика, выглядывавших из-за деревьев, и какие-то пристройки. День был жаркий, припекало.

Здесь все было уже занято, дальше через ручей тоже, сказал мужчина с собакой и девушками, видимо, отдыхающими. В садике в полосатой пижаме возился другой, обернулся, равнодушно: Нет! Нет! Все занято! И снова занялся своим делом.

Кашин пустился в обратный путь: решил идти вдоль шоссейки и просто выспрашивать в каждом доме, а потом ему хотелось побыстрее увидеть снова те красноватые волны травы и желтых посевов. Но приходил в уныние от того, что сколько прошел, все безрезультатно: отдыхающих было много. В одном доме он увидел маслом этюды. И заинтересовался ими.

— Это мой сын делал — с гордостью сказала старушка. Тут же был и любезный старик, который сам не мог решить вопроса, пускать ли его и позвал старуху.

— Неплохо, — похвалил Антон.

— Это у окна он делал.

— Вижу: похоже.

— Да это было давно. Он теперь партийный работник, секретарь райкома.

— И что же, он не рисует теперь?

— Нет, некогда.

— Жаль. Надо было бы выбрать время. Всем некогда. Тем более, что видно, умел писать.

Наконец он не вытерпел более. Пошел наверх по дороге, мимо свежих копешек на кольях и каких-то яблонь — к дому под елями. У трактора возились двое, потом трактор прошел мимо. Навстречу ему выбежала собака, и маленький мальчик объяснил, что надо маму подождать, вроде кто-то уезжает сегодня от них. Антон отошел немного, перекусил. Часть колбасы отдал собачке. Она благодарно присела подле него и глядела ему в глаза. Потом раскрыл этюдник и стал писать. Снизу бабы шли, громко разговаривая, разбивая копны. Через полчаса — минут сорок подошли сюда, увидели его, бросив работу, приблизились посмотреть, что он делает и спросили разрешения: «Можно?» Деликатно. Он пошутил перво-наперво: «Что же вы разбили, я не успел зарисовать ваши копны!» — «Да, смотрите, и наши колья смешные здесь».

— Ой, а это Захаровых домик над озером!

— Грачева, иди сюда, и тебя зарисовали. Ой, какая ты уродливая. — Пошутила одна.

— Ой, какое небо красивое!

— Антону с ними было легко, просто и разговаривать, как с людьми, понимавшими его с полуслова. Он угостил их яблоками.

— Места-то у нас красивые, — сказали они гордо.

— Да, я знаю. Я был здесь восемь лет назад, картошку помогали убирать, и приметил их. Да вот прошел сколько — пока не устроился. Мне бы на недельку — две… Вы не знаете, никто не сдает… Мне пописать этюды — ничего больше не надо.

— Да вот Грачева, слышишь, пусти человека.

— Я бы пустила. Да только далеко.

— Это где? — Спросил Антон.

— В первой бригаде.

— Это за озером?

— Как в гору подниматься.

— Да, конечно, далековато.

— Но и там же есть озеро.

— Но тут мне интереснее. А если не найду, то приду. Как сказать, чтобы меня пустили?

— Скажите, что невестка прислала. А то, знаете, без меня не решатся… Скажите: так и так, встретили меня.

Вскоре Антон уже расположился на терраске и вплотную занялся этюдописанием. Все было замечательно. Однако дни оказались солнечными, однообразными, что и сказывалось на качестве его живописи; что-то в этом плане не заладилось у него, кроме 2–3 этюдов, и он решил свернуть свою охоту за природой. Видимо, совсем не случайно это лето у него оказалось таким пролетным, малозапоминающимся.

Поэтому он с внутренним облегчением приступил к своим прямым издательским обязанностям, радуясь доброму темпераменту сослуживцев.

Едва Антон вошел в длинный коридор издательского треста, как его немедля атаковала слева, позабыв поздороваться, сухотелая Каткова в обычно темной одежде, славный редактор давнопенсионного возраста. С папкой подмышкой, она, запыхиваясь и преследуя его на грани так называемого фола, допытывалась энергично:

— Ну, почему ж они, футболисты, по флангам не действовали и все пешком перехаживали туда-сюда, как князья великосветские? Они — советские ведь парни!

Антон сразу взял в толк, о чем она речь ведет, и на всякий случай ушел в глухую защиту, — верный способ самозащиты:

— Тренерский совет дал такую установку. Спокойствие прежде всего, Евгения Петровна.

— А у самих-то играющих есть желание играть? — сказала она так определенно, будто предполагая, что он, Антон, только что вернулся с прогулки по футбольным полям Европы. — Его не видно что-то.

— Что поделаешь! Не взыщите. И тут внешняя мода на лучшее, без понятия…

— У кого? — Она спешила рядом по коридору.

— Известно: у тех, кто с мячом, кто вокруг него, и у тех, кто болеет за них.

— Надо ж: молодые ребятки, а такие уж нежные, горючие — перегорели раньше…

— Нет, они вроде б в предыдущий раз перегорели — был несоразмерно большой перерыв, а тут напрочь не догорели, по-моему. С опытом отфутболивания. Подводил мелкий пас… Но вы, что, переквалифицировались, Евгения Петровна? Ведь вы были всегда всего лишь страстной хоккейной болельщицей (в хоккее-то игра покамест стоит свеч) и никогда — футбольной…