Изменить стиль страницы

Вечером того же дня, позвонив в институт полиграфический, куда его пригласили читать лекции по художественному оформлению книги, и с чем он согласился (а теперь это его заботило) и, узнав, что он в Москве еще не утвержден преподавателем, и что ему дадут часы лишь по утвержденному плану, он успокоился: сегодня не нужно было готовиться к занятиям.

Он зашел в сосисочную поужинать.

К нему за столик подсели три девушки — студентки, судя по их разговору: две — первокурсницы, очевидно, а одна, державшаяся покровительственно по отношению к подружкам (что и чувствовалось по ее наставительному тону в разговоре с ними), более продвинутая уже студентка, уверенная в себе. И Антон тут снова поразился отдаленности их разговора от тех мыслей и переживаний, которые занимали его.

Молоденькие собеседницы сейчас, казалось, озабочивались сущими пустяками: вот за какого парня Рита собирается выйти замуж, что он, Стась, может, и неплох, только высокомерный какой-то, много мнит о себе. А вот Белла сделала правильный ход, захомутав бедного Ванечку, и т. п.

— Ну, он сейчас потерял меня, — сказала одна из них с ангельским личиком.

— Кто, Ваня? — переспросила другая.

— Да нет. Мой Сережа. Я ведь не сказала ему, куда пошла, — говорила красавица, поедая мороженое и держа чашку мороженицы за ножку пухлыми, как у младенца, пальчиками, оттопыривая мизинец. Было в этом что-то Гоголевское или Кустодиевское.

«Нет, мне такая не может быть парой, — прикинул Антон, — пусть она и такой прекрасной будет».

V

C изменой Любы, расставшись с ней и попав так в немыслимую несуразность, однако Антон вел прежний образ жизни — компанейский с друзьями и товарищами по делам и привычно творческий, сложившийся. Кроме производственной издательской работы, он, как художник-график, придумывал эскизы открыток, плакатов и книг и готовил оригиналы их, а также живописал природную натуру маслом, либо акварелью, для чего мотался с тяжелым этюдником по окрестностям и всюду, где бывал. Это уже установилось для него правилом, жизненной необходимостью.

Он этим не форсил, не задавался ни перед кем, не хотел выделиться, отнюдь. Видел, знал, что иные творческие натуры и постарше, поопытней, помудрей и несомненно талантливей его. И все же в общении со всеми он держался неким особняком со своей какой-то внутренней тайной, которую он никак не мог раскрыть ни перед кем, ни даже перед любимой женой. Да перед ней он вообще не мог похвастаться какой-то своей мужской особенностью — как-то утишал ту.

Наверное, вот поэтому и упустил ее из-за неготовности так мужествовать нужным стоящим образом. Несомненно.

Он тем не менее после развода с Любой дружески общался с ней иной раз; он ее поддерживал по своей какой-то духовной необходимости и также для своего спокойствия за нее, ее благополучие; он верно чувствовал, что ее любовное наитие не может осчастливить ее, а, напротив, в будущем причинит ей страдание, боль. Заблуждаться здесь не следовало. Зная натуру Любы.

И скрытные желания близких ему людей тотчас же приватизировать его, свободного, их новой пассией, готовной к тому, лишь возмущало его таким откровенным вторжением. Он будто предчувствовал единственно верное продолжение своего пути — совсем иное, чем предполагали все они.

Его знакомый финансист из крупного учреждения, столярничавший Борис Афонин смастерил по его чертежу два разномерных этюдника. Но денег за свою работу не взял, взамен лишь согласился на ресторанный ужин. Так что компания друзей отужинала в ресторане «Восточный». И отсюда в полночь Махалов, Ивашев с женой Зоей и дочкой Настей и Антон приехали на такси в Разлив, где те снимали дачу. В Разливе они перво-наперво полезли в озеро, чтобы искупаться; для Антона тут — за неимением другого — сгодился женский купальник, найденный Зоей. Дело ночное.

Утром, проспавшись, Махалов и Кашин, пока ехали в электричке на службу, сочиняли маршрут по «Золотому кольцу», куда они хотели отправиться в отпуск на этюды и куда зазывали с собой и Ивашева, юриста. Тот сопротивлялся логично:

— А что я буду делать — без руки? Без толики художественного воображения.

— Будешь кашу нам варить, — нашелся Махалов.

И его уговорили отдохнуть вместе.

Однако с отпуском у Ивашева дело застопорилось. А за Махаловым поначалу увязалась вся семья, в том числе и его мать, верховодившая родственниками. Обосновались в каком-то подмосковном селении. Попали с самого начала в какой-то человеческий водоворот.

Смутно помнилось то, как они застряли на день-другой в подмосковной избе: ждали прилета из Ташкента графика, приятеля Махалова, о чем тот при сборах умолчал, утаил, что не нравилось Антону в их товарищеских отношениях. Вечером тьма народу набралось на торжество, и здесь завидный мужчина с вихрами увлеченно рассказывал красивую историю о своем ружье, которую уже не все слушали:

— У нас до революции фабриканствовал бизнесмен Шестаков, простой, демократичный. Держал канатную фабрику. Двести пятьдесят человек работающих. Он в пятнадцатом-шестнадцатом году купил у генерала Гурко ружье тульского мастера-оружейника — гладкоствольное. А оно было увезено генералом из Беловежской пущи. Из царской охоты. Шестаков прислал его к моему отцу. В двадцатом году. В футляре — ореховое ложе с инкрустацией; принес нарочный — цыган.

Отец как глянул на ружье — оно все блестит — не захотел его взять. У него было трехствольное нарезное (для охоты на волка). Цыган: «Да ты, что, бери! У Шестакова, ты думаешь, нет еще?» Тогда я уговорил отца взять ружье. Мне было шестнадцать лет. На другой год с бывалыми охотниками вышел на охоту. И каждый охотник подходил ко мне, рассматривал ружье. А один — старейший — попросил: «Дай хоть подержать». Потом: «Давай менять». «Не могу, — говорю. — Подарок». И только на четвертый после этого год я смог убить зайца. Он выскочил неожиданно на меня. Я даже испугался. Пальнул — он и запрыгал.

Тут Шестаков прислала нарочного, затребовал: «Отдай ружье!» И отец велел отдать. А мне жалко. Не отдал. «Взамен пришлю», — сказал даритель. Но два месяца прошло, а никакой замены нет. Тогда я сам написал нахально записку Шестакову: «Взамен пришли».

Варя отвезла записку. В этот момент он не дал. Я говорю ей: еще напомни.

Он и дал другое ружье двенадцатого калибра (в 20-м году). Так это ружье и привыкло. Он не требовал назад. А отец за него платил Шестакову много: то пшено, то дрова пошлет.

Цевье было с инкрустацией; футляр — с замшей, перевитой веревочками. На канатной фабрике делали канат для Англии. Веревочки плели окрестные крестьяне — на фабрике скручивали их.

Изделие удивительно крепкое: он отдал ружье знакомому, тот ружье немного попортил — поломал ложу — оно треснуло. На так ничего. Живет с трещиной.

У Гурко от нашего селения было имение. Пивоваренный завод.

Рассказчик уж не охотится лет десять. Хорошая охоты была на Дальнем Востоке. Двенадцать калибров больше идет на дичь.

— А волков убивал? — Спросили у него.

— Нет. Стрелять стрелял. Думал, что теленок, а это волк.

— Ну и что?

— Да ничего. У меня ведь утиная дробь. Под Казанью ехали в машине и на повороте фары осветили межу. И вот стоит что-то такое серое и смотрит в упор. Говорю:

— Теленок это.

— Какой теленок! — вскричал шофер. — Это волк. Стреляй! Ну, утиной дробью я пощекотал ему пятки — и только. Только после этого я понял, что это волк. После этого стал менять дробь на волка. Но волка больше и не встретил. А один преподаватель так убил волка.

Назавтра — поскольку прилет графика Вербицкого откладывался — ленинградцы поехали в Третьяковскую галерею: вместе с Антоном и Костей также его жена Ирма и сын-подросток Глеб, недовольно пикировавшиеся с главой семейства еще с вечера. Вследствие чего Антон чувствовал себя среди них как вообще подопытным, сторонним человеком. Видно, семейный космос у Махаловых еще не построился надлежащим образом сообразно порядку для нормального существования, или функционирования. Он пока бултыхался попусту. Тем не менее Антон по-человечески даже сочувствовал сейчас Ирме и старался в стенах галереи популярней ей рассказать, обходя музейные картины, о их значимости, прелести и уникальности в объеме того, что он сам знал о них и о тех, к которым был особенно пристрастен. Ирма с готовностью принимала его эту помощь. Но только Антонова услужливость не исправляла в семье Махалова семейный климат: был запущен какой-то умственный разброд. Непоправимый.