Изменить стиль страницы

— Так ты что, червонец ей отвалил? — беспокойно спросил Мишка, толкнув деда. Но тот опять молчал, на Петрована глядел с укоризной, точно хотел сказать, чтобы он язык попридержал. Но тот не заметил этих взглядов, продолжал спокойно:

— А ты как думал? За здорово живешь она так бы не раздобрела. Дед твой, он, брат, умен в таких делах.

Мишка уже не слышал последние слова, рванул вожжи из рук деда, натянул их изо всех сил. Ветерок остановился, и даже удар дедовской плетки его не столкнул с места.

— Ты чего мерина остановил? — испуганно спросил дед.

— Назад поедем! — заорал Мишка и начал поворачивать Ветерка, захлопал вожжами по его крутым бокам, зачмокал губами.

Наверное, дед не ожидал такого решения Мишки, несколько секунд удивленно хлопал глазами, а потом быстро по-молодому соскочил с повозки, забежал вперед, повис на оглоблях. Мишка тоже спрыгнул, подскочил к деду, попытался его оттолкнуть от повозки.

— Ты что, сдурел? — закричал дед.

— Это не я сдурел, а ты, — Мишка рвал на себя повод, вцепившись обеими руками. Но, видимо, силен еще был дед Поликарп, лошадь стояла как вкопанная.

Мишка в сердцах сплюнул, чуть отступил от повозки. А дед опять резво вскочил на сиденье, начал поворачивать лошадь назад.

— Чумовой, ей-богу, парень, — кряхтел дед. — Ты хоть скажи, чего взбеленился, что случилось?

Мишка заговорил треснувшим, с надрывом, голосом:

— А ты не понимаешь, что случилось? Да это же грабеж средь белого дня! Сколько же их, червонцев-то, надо Яскалу, врачихе? Скоро без штанов ходить будешь…

Петрован глядел на них удивленно, а дед обернулся, усы его опять встали торчком, оголяя желтые прокуренные зубы:

— Дурак ты, Мишка! Не мной сказано: не подмажешь — не поедешь. Птичка, она по зернышку клюет, а сыта бывает, тем и рада. Ты думаешь, все по справедливости живут? Как бы не так, держи карман шире…

— Ну не знаю, как все, а этой я больше не позволю. — И Мишка круто, на одной ноге повернулся, пошел назад, в город.

Расстояние между ними увеличивалось, какое-то время повозка еще двигалась в сторону дома, а потом повернула назад.

На повозке Петрована уже не было. Может быть, тот сам больше не хотел смотреть на их ссору с дедом, пошел домой пешком, а скорее всего дед просто-напросто согнал его с повозки за длинный язык, что называется, чтоб не все рассказывал, чай, не маленький, соображение иметь надо.

Дед нагнал Мишку уже в городе.

— Миш, а Миш, — каким-то заунывным голосом заканючил дед, — ты скажи хоть, что надумал?

Но Мишка не ответил, шагал отрешенно, сосредоточенно, а перед самым рынком на бег перешел и единым махом вскочил на крыльцо ветстанции, забарабанил в дверь. Но, видимо, там уже никого не было. Мишка с силой еще пару раз ударил сапогом в дверь, она ухнула, но не открылась.

Больше здесь делать было нечего. Мишка сходил с крыльца медленно, по-стариковски, чувствовал, как в злобе дергалась щека. Дед, привязав Ветерка к столбу, шел навстречу.

— Миш, а Миш, — дед говорил сипло, как от простуды, — ты никак за этой десяткой побежал? Пустой номер. Что с воза упало, то пропало. Да и как ты десятку-то вызволял бы, вырывать, что ли, начал бы?

Мишка остановился, почувствовал, что дыхание зашлось, и просипел зло:

— Да я ей, врачихе этой красивой, раза два плюнул бы в морду… По-нял?

— Ну и чудак-рыбак, — как-то неестественно хихикнул дед, — посадили бы тебя, как пить дать, посадили. Не пойман — не вор, а десятка она не крапленая, на ней отметки нет… Поедем домой, нечего себя позорить, на себя людскую хулу наводить. Не обедняем. А главное — дело-то мы сделали, поросенка продали, денежки, вот они, — дед хлопнул себя по карману, — теперь есть с чем тебя в институт провожать.

— Нет уж, с тобой я не поеду… — глухо сказал Мишка.

— А чего так? Обиделся, что ли? Ну и зря… Говорят, одна баба три года на базар обижалась, а он и без нее собирался.

— Вот, вот, правильно, они — Яскал, врачиха эта — потому и хапают, что такие вот, как ты, их поощряют, дают возможность карман набивать.

— Сам вот институт закончишь, неужели от себя деньги отбросишь? Она, Миша, нужда, денежку кует.

— Так вот ты чего от меня захотел? — закричал Мишка. — Чтоб и я, как эти барыги, стал? Не выйдет. Меня в школе по совести жить учили, и ни в какой институт я не поеду. Свой выбор сделал.

— Какой же, Миша? — вроде ласково спросил дед.

— Дома я остаюсь, трактористом работать буду до армии, а там посмотрим…

Дед сразу окаменел, даже руками бросил махать, часто-часто моргал, потом прорычал:

— Ты что ж, подлец, меня в трату вводишь, а? Можно сказать, на корню подрываешь… А трактористом поработай, поработай, может быть, поумнеешь… Ум через пот быстрее покрепчает…

Дед повернулся, зашагал к повозке. Но шел как-то неуверенно, покачиваясь, будто пьяный, и спина его, как под тяжелой ношей, сгорбилась.

А Мишка, круто забрав влево, вышел на середину улицы и быстро зашагал в сторону дома.

Школа на пригорке

— А теперь, дети, запишите домашнее задание… — Нина Ефимовна энергично тряхнула седыми прядками, застучала мелом по доске.

Привычка смотреть не на доску, а на своих учеников, писать, почти не глядя, выработалась годами — мало ли что могут выкинуть проказники, за ними глаз да глаз. Но теперь в этом нужды не было. Над партами торчит только три головы, рыжие как огонь, с оттопыренными ушами, с конопатыми личиками. На казенном языке это называется «контингент учащихся», а для Нины Ефимовны трое ребятишек, трое Лыгиных, и были тем главным смыслом, на котором держалась ее работа, а может быть, и жизнь.

— А нам, Нина Ефимовна, — сказала третьеклассница Таня Лыгина, — уроки учить в понедельник не надо…

— Почему? — удивилась учительница.

— Мама сказала, к брату, к Сережке, поедем. — Таня сморщилась, зашмыгала носом, потом добавила: — Мы, может быть, и совсем к нему переедем…

— Как совсем? — У Нины Ефимовны замерла на полуслове рука с мелом.

— Мама говорит, жить вместях будем…

Младший Лыгин, первоклассник Ромка, дернул сестренку за рукав, писклявым голосом поправил:

— Не вместях, а вместе, ты, Танька, всегда слова коверкаешь, — и захихикал. В тон ему засмеялся и другой брат Тани, Славик. Были они с Ромкой близнецы.

— Значит, уезжаете? — тихо спросила учительница.

— Ага, уезжаем, — ответила Таня. — Правда, мама не хочет, жалко ей нашу Одноличку, говорит, здесь жизнь начиналась, здесь и кончаться должна…

— Так пусть не едет в таком случае…

— Ага, не едет! А как жить одним? Мужики-то у нас вон только растут… — Она показала на Ромку со Славкой.

Уроки закончились рано, к полудню, и Нина Ефимовна осталась одна со своими грустными мыслями. Обычно день у нее проходил на двух скоростях: с утра — в быстром темпе. Надо себя привести в порядок, завтрак немудреный сготовить, подготовиться к занятиям, а там и в школу. А во второй половине дня время текло, как замедленные кадры в кино. Заботы отступали, и казалось, что жизнь остановилась. Тогда Нина Ефимовна садилась к окну, придвигала к себе тетради, думала.

Улица деревни, на которой жила учительница, серпантином извивалась вдоль крутого оврага. Говорят, что когда-то текла здесь с водораздела мелкая, но бурная речушка Любашовка, но запали глубоко в землю родники, и только изломы берегов напоминали теперь о реке. Иногда Нине Ефимовне думалось, что вот так же и деревня Одноличка постепенно оскудевает — с каждым годом все меньше становится жителей в ней.

Аккуратные домишки, словно снегири зимой, сгрудились на одном косогоре. Только школа особняком стояла на другой, пологой, стороне оврага. Еще пять лет назад к ней, как ручейки весной, сбегались с холмов тропки, а теперь они зарастали муравой.

Какой-то остряк прозвал школу «лыгинским университетом». В последние годы школа и в самом деле на семействе Лыгиных держалась. Владимир Семенович, заведующий районо, спрашивал: