Изменить стиль страницы

Это уже было что-то новое. Очная ставка? С кем? Кто пойдет сказать мне в глаза о моей «антисоветской деятельности»?

Ответа я так и не получил. Вместо этого следователь уже в который раз повторил, что моя судьба в моих руках и я могу облегчить свою участь. Могу выйти на свободу и увидеть семью, товарищей, в крайнем случае получу «детский» срок заключения, но для этого должен перестать покрывать своих сообщников, а чистосердечно признать свою вину, разоблачить «шпионский, националистический центр».

— Я заявляю еще и еще раз, — сказал я, — что никаких центров не существовало. Это нелепая выдумка. Провокация…

— Опять вы нам заговариваете зубы! — рассвирепел он. — Центр был и есть… Может, вам лично об этом неизвестно, хоть мы сомневаемся. Был такой центр. Ваши московские главари уже в этом признались. Ну эти, из антифашистского так называемого еврейского комитета.

— Если б такой существовал, я бы наверняка знал. Но это нелепость! Выдумки. Наши писатели честные советские люди. Патриоты…

Эти слова я уже с трудом произнес. Совершенно не было у меня сил. Эта ночь совсем измучила меня. Я чувствовал, что мой мучитель уже тоже засыпает. Он взглянул на часы, тяжело вздохнул и промычал:

— Вы неисправимый. Толку не будет. Пеняйте на себя…

Он вскочил с места, широко разинул рот, нажал на кнопку и, когда скрипнула дверь и появился надзиратель, гаркнул:

— В камеру его!

Измученный до предела, плелся я по знакомым коридорам. Завершалась еще одна бессонная ночь — которая уже по счету! В зарешеченном окне появилась бледная полоска. Светало. Еще немного, и меня втолкнут в мрачную келью и прикажут лечь спать. Повторится то же самое, что было до сих пор: только разденусь и залезу под вонючее одеяло, как надсмотрщик откроет дверцу «кормушки», прохрипит знакомое: «Подъем! Ходи!»

И я поднимусь, проклиная этот мерзкий каземат, садистов-следователей и все на свете.

Боже, сколько так будет продолжаться? Когда этому настанет конец?!

И снова то же самое, каждое утро, до одурения!

За дверью камеры гремят ведра с бурдой. Гулко раскрывается дверка «кормушки», и безмолвный повар наливает в изуродованную, почерневшую от времени алюминиевую мисочку какое-то варево, сует пайку черствого хлеба, немного сухих тюлек, покрытых ржавчиной, кружку кипятка. Стынет моя похлебка. Рука не тянется к ложке. Без сна, без воздуха — какая уж тут еда! Я шагаю взад и вперед по камере, как затравленный зверь. Пустые стены. Не с кем словом перекинуться, не от кого узнать, что творится на свете. Оторванный от всего мира, шагаешь, не представляя себе, что тебя ждет через минуту, через час. Что принесет новый мрачный день?

Собираюсь с силами. Весь день придется ходить, а перед отбоем снова потащут к следователю, продолжится всю ночь нудный разговор, от которого тошно.

Но нет, я ошибся. Что-то изменилось.

Сегодня меня доставили в большую комнату. Со стены на меня смотрел сам Лаврентий Павлович Берия. Какая мерзкая, ехидная улыбочка играет на стеклах его пенсне! Этот пресыщенный, обожравшийся, самодовольный друг и соратник «отца народов» чем-то напоминает мне Гиммлера. Словно одна мать их родила.

За массивным дубовым столом сидел сутулый следователь. По краям от него и у окна — несколько суровых молчаливых личностей. Одни из них глядели себе под ноги, боясь поднять глаза, другие о чем-то шептались, должно быть, «психическая обработка».

Их едкие улыбки меня пугали — эти люди редко улыбаются, еще реже шутят. Мне кажется, что, встречаясь каждый день с людским горем, они отвыкли смеяться, шутить, острить. Видно, и дома не улыбаются женам, детям, да и смотреть людям прямо в глаза не могут — на всех обычно глядят с презрением и подозрительностью. Наверное, профессиональная привычка. Такими мрачными и суровыми они уйдут и на вечный покой, в могилу.

Точно сговорившись, никто из этой вымуштрованной публики не поднял на меня взгляда, не смотрел в мою сторону, словно это не я сидел в отдаленном углу на табуретке, прикованной к полу.

Время шло. Я не понимал, почему мой горбун и его окружение молчат, не начинают допрос? Кого они ждут? Что здесь делает столько чинов? Почему напрасно тратят время? Они ведь очень заняты, вечно суетятся, должны бороться с «врагами народа», а не торчать здесь без толку.

Молчание начинает меня раздражать. Что они задумали? Что они собираются делать со мной? Кого ждут?

Вот раздаются в коридоре быстрые шаги, топот ног В комнату вводят пожилого арестанта в черной тюремной куртке, в больших роговых очках. Он оглядывается близоруким взглядом, кланяется следователю и присутствующим, как старым знакомым, нервно поправляет очки, которые то и дело сползают с тонкого носа. Он чувствовал себя среди этой компании своим человеком. Даже подошел к столу, достал из пачки следователя папиросу, закурил и присел у стола.

«Что это за субъект?» — подумал я, стараясь лучше рассмотреть незнакомца.

Но что это? Неужели у меня начинаются галлюцинации? Какое знакомое лицо?!

Он важно снимает очки и тщательно протирает платком стекла.

Очень похож на моего бывшего соседа. Неужели это Каган, с которым в редакции у нас были вечные конфликты, когда сдавал нам рассказы и возникали проблемы при их печатании? Постоянно писал на нас жалобы в высшие инстанции. Да, это тот самый. Жив курилка! Его арестовали еще в позапрошлом году, и он уже сидел в каком-то лагере. Не бывает совершенных секретов, и о нем уже шла дурная слава. Он оговорил многих ни в чем не повинных писателей, знакомых и малознакомых, и многие угодили в тюрьму благодаря его «показаниям». Находясь под следствием, он активно помогал органам «разоблачать» людей. Продолжал говорить на писателей всякие гадости, не брезговал ничем. Тюрьма его сильно изменила, но быстрые нервные движения, суетливость, цинизм и угодничество — остались прежние.

Да, это он! Тот самый…

В эту минуту я вспомнил слова следователя, сказанные накануне:

— Ничего, ваши некоторые знакомые скажут вам в глаза, что вы преступник. Мы вам устроим очную ставку.

Так вот почему здесь этот человечек! Оказывается, его привезли сюда из дальнего лагеря, за тысячи километров. Потерявший честь, совесть и человеческое достоинство, он готов на любые подлости.

Я вспомнил, как мы с ним мучились, когда он приносил в журнал свои «сочинения», сколько кляуз он тогда писал на работников редакции, как скандалил. Нам приходилось тратить массу времени, отбиваясь от этого «автора».

И вот его привезли сюда на так называемую очную ставку.

Ну, уж если начальнички дошли до такой жизни и вынуждены прибегнуть к помощи таких деятелей, стало быть их дела плохи.

Но такие их вполне устраивают.

Заискивающе смотрит Каган в глаза следователю. Отпускает плоские шуточки, стряхивает пепел с папиросы в пепельницу, которая стоит возле следователя, кланяется, повторяя жеманно «мерси», а тот смотрит на него с рассеянной учтивостью, надеждой, что тот скажет все, что требуется.

Выкурив одну папиросу, «гость» тянется за другой. Он чувствует себя здесь в своей тарелке, как рыба в воде, но по всему чувствуется, что он ни у кого не вызывает симпатию, кое-кто из присутствующих понимают, что свидетель фальшивый, поглядывают на него с брезгливостью.

Каган неторопливо гасит окурок о пепельницу, кланяется: «мерси». Вон он поворачивается в мою сторону. Делает удивленное лицо. Пожимает плечами, мол, не виновен. Его привезли издалека, и он будет давать «показания». Так сложилось, что вынужден начальникам помогать. Да, еще будучи на воле, я узнал, что этот человек ведет себя на следствии мерзко, оговаривает многих, лжет в глаза, совсем утратил человеческий облик.

Отворачиваюсь от него. Неужели человек может так низко пасть?

Всем своим поведением он выдает себя. Оживлен, запросто обращается то к одному, то к другому из сидящих здесь. Он доволен своим положением. Не чувствует угрызения совести. Старый черт, как говорится, стоит одной ногой в могиле и, видно, преданно служит дьяволу! Такой, небось, подпишет все, что хозяевам нужно, и глазом не моргнет. Никакого стыда, ни совести. Неужели он не понимает, что дело не только во мне — фабрикуется провокация против всей нашей литературы, против народа. И вот нашли лжесвидетеля!