Изменить стиль страницы

Глубокой ночью наш «черный ворон» въехал в тюремный двор, что на Красной Пресне — в самом центре столицы. Раньше я считал, что этот московский район известен, главным образом, своим революционным прошлым, восстанием рабочих фабрик и заводов, и никогда не думал, что он еще известен и славится своей огромной тюрьмой…

Нас бросили в большую камеру, где томились, страдая от духоты, десятки узников, главным образом, «враги народа». Были среди них люди постарше, помоложе и совсем старые, седые — из тех, кто в пятом и семнадцатом годах сражались за свободу и власть советов на баррикадах… Красной Пресни, а также те, кто защищал столицу от фашистского нашествия в сорок первом году.

Я был поражен, когда, переступив порог камеры, увидел в сторонке, у окна, на нижних нарах четырех японских генералов. Все они — надменные и суровые — были в своих военных мундирах, при военных регалиях — орденах, медалях и других побрякушках. Они оказались пленными, которых советские солдаты захватили в Маньчжурии в августе сорок пятого года — высшие чины разбитой Квантунской армии. Вот сидят они, унылые, молчаливые, круглолицые, похожие друг на друга, словно одна мать их родила. С тоской глядят, как по команде, на зарешеченное оконце, где неустанно барабанит по стеклу дождь. Высокие японские чины уже успели отсидеть несколько лет в лагерях для военнопленных, правда, в тех же мундирах, в которых их захватили в плен, а теперь их везут, видно, на Дальний Восток, ближе к их родине, и в ожидании этапа или дальнейших указаний отсиживаются в переполненной камере, среди наших шумливых зеков.

Мы скоротали ночь в тесноте, на нарах. Не спалось, мучила духота и храп соседей. Японские генералы явно недовольны были такой жизнью, кривились, что-то шептали на своем языке.

Чуть свет — они, словно по команде, поднялись и тихонько, на цыпочках, чтобы никого не разбудить, подошли к восточной стене, под оконцем застыли на месте, как по стойке «смирно», зажали кулаки и обратили взоры на восток, долго-долго так стояли, не двигаясь.

Если молятся, почему стоят, зажав рты? Может, это какие-то сектанты?

В лагере я встречал много различных сектантов, верующих. Каждый молился по-своему. Одни шепчут, пританцовывая, другие тихонько поют псалмы Давида, читают «Песню Песней», Царя Соломона. Встречал баптистов, субботников, трясунов, евангелистов, иеговистов и всяких других, по-всякому люди молились. Но чтобы стояли неподвижно, молча, обратив взоры на восток, видел впервые.

Я набрался смелости и обратился к чужеземцам с просьбой объяснить мне, что обозначает стояние у восточной стены. Они, с трудом подбирая русские слова, ответили, что это не молитва, а преданность императору Микадо. Перед восходом солнца они стоят перед ним, обращая свои думы и помыслы, выражают ему свою преданность, любовь, душой они всегда и постоянно с ним, императором. У них, правда, одна претензия — почему он после поражения его армии запретил своим верным воинам сделать харакири? Конечно, у него было перед Богом оправдание — когда американцы сбросили атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки, не было возможности воевать, и император приказал сложить оружие… У него не было атомной бомбы. И все же…

Мы не успели закончить разговор, как раздалась команда: выйти на прогулку! И мы ринулись к дверям. Надо было хоть немного подышать свежим воздухом, в тесной, переполненной арестантами камере нечем было дышать.

Но странное дело, вместо того чтобы вывести нас на тюремный двор, нас повели по крученой лестнице вверх…

Оказывается, прогулочный двор здесь находится на крыше тюрьмы. Там, с плоской забетонированной площадки, огороженной высокой кирпичной стеной, можно увидеть лишь краешек московского неба да кончик одной звезды кремлевской башни. Ни города, ни улиц, ни площадей, ни бульваров с этого прогулочного двора не видно, только отчетливо слышен гул огромного города, шум автомобилей, гудки автобусов…

Внизу бурлит жизнь, люди спешат на работу, радуются, скорбят, заняты своими повседневными заботами, а мы, арестанты, движемся по кругу на крыше и видим перед собой грязные стены.

Я с грустью смотрю на японских генералов, на их парадные мундиры, увешанные орденами и медалями, и вспоминаю, что и у меня был офицерский мундир и немало боевых наград, украшавших мою грудь. А теперь осталась лишь память о них.

У меня все отняли во время обыска, и я тут шагаю в своей арестантской фуфайке.

Неторопливо, удрученно хожу по кругу, поринув в свои мрачные думы. Какое кощунство! Я, победитель, и японцы, побежденные, — прогуливаемся рядом по тюремной крыше, окруженной высоким забором. Где-то внизу раскинулась Москва.

Помню, когда, бывало, приезжал сюда, чувствовал себя как дома, был влюблен в этот огромный, шумный, полный жизни город. Сколько раз я бродил по его шумным улицам и площадям, бульварам и паркам! Сколько раз я сюда приезжал на всевозможные заседания, пленумы, съезды, выступал перед читателями на литературных вечерах, и меня встречали с цветами, аплодисментами! А сколько книг моих издано здесь в издательствах и разошлись по всей стране! Сколько у меня в этом городе друзей, читателей, фронтовиков, и вот я узник, ни за что, ни про что очутился на этой крыше тюремной.

Невесть что происходит!

Сверкнула красная звезда над кремлевской башней, и я в который раз уже вспоминаю незабываемое 24 июня 1945 года. Я на Красной площади, участвую в Параде Победы. Вместе с другими воинами-победителями шагаю с саблей в руке по празднично украшенной площади, мимо мавзолея Ленина…

Мог ли я тогда себе представить, что пройдет несколько лет и я буду ходить по этой тюремной крыше как «враг народа», буду унижен, оскорблен, раздавлен. Слава Богу, я еще остался жив. Возможно, родился под счастливой звездой и доживу до того дня, когда восторжествует справедливость? Ведь многих моих друзей и единомышленников замучили, расстреляли в подвалах Лубянки…

По ночам мне снятся кошмары. Время тут тянется как вечность.

Наконец-то в «кормушке» моей камеры показалось лицо надзирателя, и он приказал мне приготовиться на выход «с вещами»!..

Снова меня затолкали в утробу «черного ворона» и отвезли в дальний железнодорожный тупик, где стояло несколько «столыпинских» вагонов.

Это будет, думал я, мое последнее путешествие в арестантском вагоне.

Была осень.

Всю ночь я просидел, скорчившись в тесном, переполненном такими же, как я, арестантами, вагоне. Сквозь щелку зарешеченного оконца мелькали телеграфные столбы, полустанки, станции. По Крыше вагона барабанил неистово осенний дождь. Я вслушивался, как за стенками нашего «Столыпина» бушует непогода. Чувствовал страшную усталость, хотелось спать, слипались глаза, но не было свободного уголка, где можно было бы прилечь. Мы сидели, прижавшись друг к другу, как селедка в бочке.

Ранним утром прибыли в Киев. Наш вагон долго перегонялся с одной колеи на другую. Его швыряло взад и вперед, как в лихорадке, наконец загнали в тупик и отцепили паровоз.

Настала мертвая тишина. Изредка доносились грозные окрики конвоиров, охранявших «опасных государственных преступников».

Поодаль от вагона послышались женские голоса — крики, плач детей, возгласы, ругань.

Конвоиры отгоняли толпу, которая словно из-под земли выросла.

Должно быть, люди, узнав о прибытии этапа, примчались, сюда в надежде увидеть своих родных и близких, но конвоиры были неумолимы, расталкивали людей, не давая подходить близко.

Когда нас высадили из «Столыпина» и загнали в «черные вороны», я замешкался: может, мне посчастливится и я увижу в толпе своих знакомых, но почувствовал удар в спину.

Меня втолкнули в мрачную машину, и за мной захлопнулась дверь.

«Ворон» долго петлял по разбитой дороге, подпрыгивая на выбоинах. Он выбрался на шоссе и помчался по киевским улицам, словно его сто чертей подгоняли. К нам доносился шум знакомого и такого близкого сердцу города.

Машина остановилась на несколько минут у черных ворот знакомой тюрьмы, и я снова оказался в знакомой одиночной камере, где я коротал почти целый год свои дни и ночи около трех лет назад…