Изменить стиль страницы

Просто и аккуратно. Вас не побеспокоили, не тащили в суд. Там, наверху, знают, за что вам добавили срок.

Не пытайтесь лишний раз спросить за что. За какие преступления, не вздумайте, упаси Бог, жаловаться на новый «приговор». Ваши жалобы — крик души — попадут в лучшем случае в урну или самому Берии, и тогда вам не сдобровать. Тогда вам пощады не будет. Попадете из огня в полымя…

Так и станете скитаться по лагерям, карцерам, «бурам». На вашем деле, кроме штампа «хранить вечно», появится еще один, более страшный: «Использовать только на подземных работах. Без выходных дней. На болезнь — не обращать внимания». Станете, как здесь выражаются, тонким, звонким и прозрачным, а если отдадите Богу душу, наш труп вывезут из «зоны» на салазках или повозке, а на вахте надзиратель проверит труп штыком, чтобы убедиться, в самом ли деле узник мертв, не притворяется ли он, надо ли его хоронить или это хитрость врага народа: ждет, что его вывезут за вахту из лагеря, а там он сбежит…

Какие они хитрые и сообразительные, враги народа! Чего только не придумают, чтобы обмануть государство!..

Бежать из лагеря…

Это еще, кажется, никому не удавалось. Они попали в такую глушь, что живым оттуда не выбраться никому. Лагеря в тундре густо опутаны колючей проволокой, через которую пропущен электрический ток, к тому же на каждом шагу вдоль проволочного ограждения торчат сторожевые вышки, где восседают охранники с автоматами и пулеметами, а вокруг бегают на цепи злые, как степные волки, немецкие овчарки и волкодавы. Попробуйте только к проволоке приблизиться, пулеметная очередь с вышки вас настигнет.

Хотя тысячи и тысячи верст отделяет вас от этого проклятого места, но лагеря оборудованы так, чтобы никто не смог оттуда бежать. Да и как может быть иначе — из этих лагерей никто не должен выбраться живым, дабы не было свидетелей, что тут творится, узнать, за какие грехи здесь терзают, калечат невинных людей…

Я уже давно потерял счет бессонным ночам. Сколько суток я, не переставая, с самого рассвета, с шести утра до ночи мерил ногами свою камеру.

Мне немного легче стало дышать, когда я вспомнил стихотворение моего друга-поэта, который в это самое время тоже сидел за решеткой, как и я, в ожидании своей судьбы, такой же «преступник», как и я.

Стихи его поразили меня, и я, шагая по камере, как затравленный, шептал слова:

Зверь ломает зубы о железо.
Чуя запахи родного леса,
Глотка зверя
Злобою клокочет.
От тоски ревет он,
Как от боли,—
Так решетку
Разнести он хочет,
Так он хочет
Вырваться на волю.
За стеной
Сосед
По целым суткам
Роздыха минутного
Не знает,—
Чтобы все соединить рассудком,
По тюремной камере шагает.
Этот долгий путь
В четыре метра,
Этот долгий путь
В четыре шага —
Он длинней,
Чем под свистящим ветром
Снежная дорога
По оврагам.
Не грызет решетку он по-волчьи,
Не ломает зубы о железо,
Человек
На вещи смотрит трезво:
Не сломать замков,
Не выбить двери —
Человека в клетке держат звери.

Мне кажется, я уже стал немного жалеть своего следователя. Окончательно убедившись, что на меня его угрозы, крики, удары кулаком по столу не действуют — ему не удастся выбить признаний, заставить меня подписывать им же сочиненные «протоколы», — он нервничал, терялся, проклинал меня. Во время допроса частенько забегали разного сорта и чина начальники, окинув быстрым взглядом чистые листы бумаги, лежавшие у него на столе, недовольно мотали головой, будто говорили: «Эх, братец, так ты будешь вести следствие до второго пришествия… Слабак ты, столько времени тянешь лямку, а ничего еще не сочинил!..»

После каждого посещения высшего чина лейтенант вскакивал с кресла, бил по столу кулаком и кричал не своим голосом:

— Так что же ты себе думаешь, долго еще я буду с тобой возиться!.. Мои начальники меня уже презирают и смеются надо мной. И у нас свой график, свои сроки. Не могу тебя так держать до бесконечности… Все терпение у меня лопнуло. Ты знаешь, сколько у меня на очереди таких, как ты?! Столько времени вожусь с тобой, выходит, зря я с тобой тут чикаюсь, теряю время попусту. Не хочешь подписать, что был главарем «центра», националистической банды, тогда мы тебе пришпилим по писательской линии… Был как-то на ваших собраниях, хотел поглядеть, как вы там грызетесь, так сказать, самокритикой занимаетесь… У каждого писателя в его книгах есть ошибки. Так? А у тебя их разве нельзя найти, когда захотеть?.. Вот и признайся, что ты распространял антисоветскую пропаганду, писал классово враждебные книги, а мы уже составим… Понял, нет?

Выпалив эту тираду, следователь просиял. Наконец-то, нашел выход из положения. Он вернулся на свое место, опустился в кресло, придвинул к себе лист бумаги и аккуратно вывел: «Протокол допроса…»

Он напряженно смотрел на меня, ожидая моей исповеди, но я молчал.

— Давайте, черт возьми, будем записывать! — взорвался следователь. — Опять будем с вами тут канителиться всю ночь? Рассказывайте о ваших ошибках…

— Что ж, — неторопливо заговорил я, — и в моих кое-каких книгах, написанных в разные годы, можно найти какие-то недостатки, просчеты, но это компетенция литературной критики, а не следователей, надзирателей, стражников… Да о таких вещах говорят, спорят не в комнатах следователей, не за тюремной решеткой, а в клубе, библиотеке, во время прогулки в парке…

— Вы нас не учите… Знаем, какие у вас антисоветские настроения! — вскипел следователь и швырнул ручку на стол. — Вам не удастся выкрутиться от ответственности.

Он опять, рассерженный, вскочил с кресла и зашагал нервно по кабинету. Покосившись в мою сторону, после длинной паузы заговорил:

— Вот я просмотрел некоторые ваши книги и убедился, что вы есть самый настоящий буржуазный националист…

— В чем это выражается, если не секрет? — вставил я.

— Ну как же, главные ваши персонажи или, как по вашему, образы — это евреи… И быт еврейский… Может быть, и это будете отрицать?

Меня рассмешили его наивные слова.

— Был бы я турецким писателем, — сказал я, — тогда в моих произведениях действовали бы, наверное, турки… Не назовете же националистом Шолохова за то, что главные герои его книг — донские казаки? В книгах латышского писателя Виллиса Лациса действуют в основном латыши… Я являюсь, как у вас написано в протоколах, еврейским писателем, и мои герои, естественно, евреи. Быт еврейский, язык еврейский и прочее… Национальный характер не имеет никакого отношения к национализму… По крайней мере за такое не сажают в тюрьму…

Он немного успокоился, подумал и махнул рукой:

— Ладно, пусть так!.. Напишем «национальная ограниченность». Тоже можно схлопотать десять лет… Опять-таки, зависит от твоего поведения…

В зависимости от настроения он обращался ко мне то на «ты», то на «вы».

— Никакой ограниченности в этом нет, — ответил я, — но если вам что-нибудь все же надо записать в протоколе, пишите, что, по-вашему мнению, изображение людей определенной национальности — это ограниченность… Но что касается каких-то там мифических «центров», «антисоветской пропаганды»… Этого не было, и никогда не подпишу…

Он долго смотрел мне в глаза, словно стараясь разгадать, какую еще хитрость я могу придумать, и наконец-то стал что-то записывать.