Изменить стиль страницы

Эглантина застала Фонтранжа за укладыванием чемодана: полдюжины носовых платков, кусок мыла и свитер — багаж юнги. Она подвергла его допросу, и он согласился повезти ее в одну из суббот на Ламанш. Эглантина даже сама вызвалась заказать комнаты в отеле.

Фонтранж не двигался с места. Лежа на широкой гостиничной кровати, он даже не смел шелохнуться: у него еще не было полной уверенности, что кровать принадлежит ему одному. Он плохо расслышал переговоры Эглантины с директором отеля; кажется, речь шла о том, что для них оставили только один номер. И боязнь, которой он сам устыдился, побудила его занять в этой огромной комнате как можно меньше места. Он расположился в ней едва ли наполовину: несессер робко лежал на краешке туалетного столика, одежда сиротливо забилась в дальний угол просторного шкафа… Впрочем, если не считать его глупой подозрительности, ничто пока — кроме логического вывода из той ненормальной жизни, которую он вел последние два месяца, — не предвещало появления Эглантины. Поразмыслив, он слегка успокоился. Эглантина не сказала ничего определенного, она просто пожелала ему доброй ночи кивком, даже не пожав руки. Надо думать, это был отель строгих правил, где чрезмерные проявления чувств считались дурным тоном. Ведь они находились не так уж далеко от Англии, где хозяева гостиниц принимали у себя лишь пары, освященные узами брака — менее блестящими, чем узы страсти, зато куда более солидными. Так что, вполне возможно, завтра Эглантина научится сдерживать свои излияния за столом и подыщет для хлеба и приправ иной язык, не окрашенный столь ярко ее нежностью. И тогда на этих берегах, откуда — или почти откуда — некогда отправился в плаванье Тристан, для Фонтранжа снова начнется обычная жизнь со степенными нравами табльдотов. Эта надежда утешила его: значит, есть средство положить конец эфемерной мучительной страсти! И ему не придется вновь окунаться в абсурдные, несбыточные мечты, играть этим вечером самую что ни на есть благородную и нелепую часть роли, которую он неосмотрительно взял на себя и где речь пойдет о раздевании, о наготе. Фонтранж облегченно вздохнул. Слава Богу, он избавлен от опасности спать и просыпаться рядом с Эглантиной! И, стало быть, в течение суток ему снова выпадут, не могут не выпасть, несколько часов прежней одинокой и неудавшейся жизни, ненастоящей жизни — то есть, именно настоящей. И это его радовало, ибо сердце все еще жаждало любви. Ничто не могло помешать мыслям об Эглантине появиться там, где отсутствовала сама Эглантина. Ах, как приятно, как естественно было бы уделить половину этой кровати, этого сна, этой ночи Эглантине… лишь бы только она не пришла! Благодаря этому неприсутствию, этому молчанию, безгласная и невидимая женщина, которую он любил, обретала реальность единственных созданий, которые он умел любить по-настоящему, — обитателей иного мира; пускай теперь раскладывает здесь несуществующий несессер, развешивает несуществующую одежду. Волею случая угодив в пуританскую атмосферу отелей, в ту область, где Эглантина больше не могла ни говорить языком любви, ни ласкать, он вновь обретал свободу отношений с нею — свободу шестидесятилетнего старика, снедаемого страстью… И он с радостью выключил лампу над кроватью, чтобы укрыться во тьме, во снах, чувствуя себя актером, отыгравшим спектакль и знающим, что его ждет вечер в кафе, с любимой подружкой. В этом отрешении, в этих грезах Фонтранж был как у себя дома. Он чувствовал, что сей освободительный порыв приведет его не просто к мечтательному бдению, но вознесет на еще более высокую ступень — ко сну, к настоящим снам… Да, кажется, сон уже близко… Щель между неплотно прикрытыми ставнями ярко вспыхивала каждые четыре секунды, пропуская во тьму комнаты свет маяка. То был самый незатейливый маяк во Франции: четыре секунды мрака, четыре — вспышки; он совсем не походил на замысловатые маяки, которые хотел показать ему дядюшка Дюбардо; впрочем, нынешним вечером Фонтранж предпочел бы как раз эти, новые, четырехсекундным затмениям и багровым вспышкам, провозглашавшим чуму, рифы или Сангинерские острова. Мерные подмигивания маяка, которые он чувствовал даже сквозь сомкнутые веки, убаюкивали его. Впервые в густой ночной тиши его убаюкивал свет… Он уже было задремал, как вдруг отворилась дверь.

Фонтранжу показалось, будто маяк внезапно угас (а ведь как, наверное, красиво море в его постоянном перламутровом мерцании!) — Эглантина зажгла свет. Она вошла на цыпочках, словно опоздавшая неверная супруга. Он услышал, как она тихонько опустила на пол саквояжи, осторожно развернула «Фигаро» и накрыла газетным листом лампу, закрепив его булавкой, — скорее всего, подумал он опасливо, его булавкой, галстучной, золотой. Расхаживая по своей половине комнаты, не тронутой Фонтранжем, старательно соблюдая невидимую границу, Эглантина свободно двигалась «у себя» и боязливо кралась по чужой территории; заполнила пустоты в гардеробе и на туалетном столике своими флаконами, своим ароматом; мешавшую ей занавеску усмирила с помощью часовой цепочки Фонтранжа, заставив, таким образом, все его драгоценности служить операциям первой необходимости. Потом он догадался, что она разбирает чемодан: зашуршала вещами, вдруг прервалась, — наверное, оглянулась, как час назад сделал он сам, на слишком высокую вешалку, — подпрыгнула, чтобы достать до крючка. Как легко различить даже с закрытыми глазами, стоит ли ваша любимая на земле или не касается ее! Потом минутное затишье, а следом вздох: это она, опять-таки, как и Фонтранж, попыталась приподнять с камина раненую львицу, чтобы проверить, из чего та сделана — из позолоченного гипса или бронзы. Львица оказалась бронзовой, напрасно Эглантина усомнилась в ней — как, впрочем, и сам Фонтранж, — и тяжелый цоколь звонко стукнул о мрамор. Затем еще несколько бесконечных минут тишины, как будто Эглантина исчезла, окончательно повисла на высокомерной вешалке, и вдруг кровать… кровать прогнулась под нежданной тяжестью. Эглантина склонилась над Фонтранжем, собираясь заговорить; вот когда он пожалел о тампончиках «Кьес», которыми затыкают уши как раз на морском побережье. И он услышал все. Услышал сердитый рокот морского прибоя, ибо по обычной своей рассеянности выбрал для поездки равноденствие. Услышал все угрозы стихий, направленные против людей, и, хотя ему не в чем было перед ними каяться, он смиренно признал свою часть вины. И наконец он услышал слова — они прозвучали почти вздохом, но все равно заглушили рев моря: «Я вас люблю!» Он вздрогнул от этого «вы»: впервые Эглантина не сказала ему «ты», нарушив привычную игру, забыв условленный лексикон и напугав его этим ужасным множественным числом. Она сказала эту фразу и, устыдившись своей одежды, принялась избавляться от нее. Фонтранжу еще не приходилось слышать, как раздеваются другие женщины, — если не считать Индианы. Он всегда боялся этой долгой процедуры: Индиана приступала к своему туалету, когда ее любовники уже лежали в постели; долго занималась лицом, укладывала косы и, наконец, оставшись голой, вдруг начинала примеривать завтрашние шляпку и ботинки на вчерашнее тело. А вот Эглантина раздевалась, как положено: сперва сняла шляпу, затем туфли, все проделывая методично, словно паж, что готовится ночевать на одном ложе со своим сеньором. Паж? Ах, как удачна была эта простая мысль о паже! Едва она мелькнула в голове Фонтранжа, как Эглантина тотчас обернулась в его представлении пажом, и он, еще не зная — не что делать дальше, о делах речь вообще не шла, — а что ему думать, несказанно обрадовался этой подмоге в данной тягостной ситуации. Коль скоро Эглантина стала пажом, он и будет ждать в постели только пажа, вот так-то! И он торопливо обратил всю свою нежность, все их общее с Эглантиной прошлое в мужскую дружбу, в мужское прошлое. А Эглантина тем временем поправляла лист «Фигаро», затеняющий лампу, и расстегивала платье, не подозревая того, что сменила свой пол, свою роль, что ее ночная близость уже не страшит того, кто ее любит. Еще одна минута молчания потребовалась пажу, чтобы отойти к туалетному столику и прочесть табличку под гравюрой, изображающей кардинала Бембо и его племянницу на раскопках древнеримского селения. Вот там действительно водилось множество пажей; один из них нес плащ прелата, другой — трость девушки. Затем вторая пауза: паж стоял во всей своей прелестной наготе, и молчание волнами хлынуло из каждой поры его юного белоснежного тела. Наконец, Фонтранж почувствовал, что лампа — этот немигающий маяк — погасла, что остался только мигающий, тот, снаружи, и что Эглантина пробирается к кровати по чересполосице света и тени. Она задела коленом медную спинку, но толчок был так легок, что едва покачнул бы шлюпку на якоре, и улеглась на пустую половину кровати, на свое место. Фонтранж, утешенный спасительной выдумкой о паже, больше не страшился опасности, не ждал «события». Он просто размышлял — без особого интереса, почти безотносительно к ситуации, — обменивались ли поцелуем на ночь те пары, что сорок лет беспорочно спали в одной постели… Вот таким образом человек, всегда принимавший обыкновенную любезность, простой дружеский жест как нежданное счастье, которое его душа не могла снести безнаказанно, нашел средство, с помощью легенды о паже, подавить в себе удивление и все прочие сильные чувства, когда любимая женщина легла рядом с ним… Жить обнаженным подле Эглантины, тридцать лет подряд проводить с Эглантиной ночи, десять тысяч бессонных ночей… какая чудесная перспектива и как она облегчила ему существование в эту их первую ночь!