Изменить стиль страницы

Именно во время разлуки преданный друг способен покинуть другого точно так, как это сделал бы низкий обманщик. Трусость и высшая храбрость избирают для себя один и тот же путь — бегство. Эглантина бежала от Моиза. Никогда еще она не осмеливалась вот так, прямо, глядеть Фонтранжу в лицо. Она бежала к нему от Моиза, не оглядываясь, в панике, которая, несмотря на разделявший их стол, уже на несколько сантиметров сблизила их. Фонтранж был во фраке, Эглантина — в вечернем платье: впервые они встретились под знаком шелка. Ей с трудом верилось, что расстояние меж ними так трудно преодолимо; все законы притяжения, любви, легкого опьянения наперебой спешили укрепить этот порыв, толкавший ее к нему. А Фонтранж и не догадывался, что его атмосферу готов рассечь этот огненный болид. Он мирно занимался тем, что обычно делают за миг до землетрясения или цунами: клал сахар в кофе, раскуривал сигару, подшучивал над скверными государственными спичками. По мере того, как болид с возрастающей скоростью сжигал оставшиеся божественные километры, Эглантина все отчетливее видела Фонтранжа. Он совсем не изменился. Прошедшая зима — снег одинаково действует что на людей, что на волков, — лишь сделала чуть суше его губы и суставы, чуть темнее лицо, но эти перемены Эглантина приписала не возрасту, а древности рода. Ей вернули Фонтранжа покрытым благородной патиной старины. Она заметила на его щеке крошечный порез — ежедневный результат бритья, — заживавший ровно за сутки; ей вдруг померещилось, что эта ранка еще точит кровь, которой он когда-то, в день охотничьей музыки, поделился с нею. Эглантина пронизывала Фонтранжа тем хищным и, вместе, созидательным взглядом, каким умеет смотреть большинство женщин, и видела насквозь все, что ему принадлежало — внешность, скелет, глазные прожилки, — и одновременно доступную любому зрению, но недоступную пониманию, его жизнь. До чего же несправедливо обошлась с ним судьба: в нем таилось столько любви, столько нежности, и все это пропало втуне! Уста этого человека, умевшего так глубоко любить, никогда не произносили слов: «Я люблю тебя!» Эти гибкие, чуткие руки, созданные для ласк, для объятий, держали только хлыст, дротики из Новой Гвинеи или машинку для стрижки лошадиных грив. Эти глаза, с неизменной добротой взиравшие на мир, а, главное, на Верхнюю Шампань, никогда не встречали ответных влюбленных взглядов, и ничьи губы не коснутся его век, чтобы опустить их, даже когда придет смертный час… Как раз в эту минуту Беллита спросила Фонтранжа, нравится ли ему платье ее молочной сестры, и он принялся вслух сравнивать Эглантину с императрицей Евгенией и с мадемуазель Лавальер. Она-то предпочла бы более прямой ответ, но видела, что Фонтранж еще не смеет открыто проявить свою нежность и прячется за историческими именами, отдаленными от нее по крайней мере полувеком. Он избегал смотреть на ее низкое декольте и старался обходить ее не спереди, а сзади; бедняга и не догадывался, что вырез на спине спускается до самой талии. Еще бы: ведь все чувства и все женские плечи, так охотно обнажаемые нынче перед целым светом, Фонтранж доселе встречал стыдливо и надежно укрытыми. Эглантина понимала это и гордилась своим откровенным декольте: ей удалось показать Фонтранжу краешек чувственного, до сих пор неизвестного ему мира. И она смело запрокидывала голову, поднимала руки, давая урок наготы этой глубоко упрятанной нежности. Никогда, никогда еще она до такой степени не попирала собственную скромность. Ах, как страстно хотелось ей открыть этому человеку, исполненному любви, что любовь не должна быть индивидуальной, как талант к выжиганию по дереву или лепке глиняных свистулек, что она творится двумя, существует для двоих!.. Пришло время вставать из-за стола. Эглантина нарочно повернулась к Фонтранжу обнаженной до пояса спиной и спиной же, закурив сигарету, двигалась к нему, стараясь отыскать тот краешек дорогого ей существа, от которого ее отрезали, чьей половинкой она некогда была. Она ощущала невидимый шрам от этого разреза на своей гладкой атласной коже, смущавшей Фонтранжа, точно пергамент с непристойным текстом. Он боялся даже этого скорее мифологического, нежели чувственного союза — спиной к спине — и старался встать так, чтобы видеть самую закрытую часть Эглантины — ее лицо. Беллита меж тем села за пианино, заиграла гавайский танец; Эглантина принялась шутливо пародировать его. Стоя перед Фонтранжем, который взирал на это представление, точно зритель в театре — широко открыв глаза, но при этом мало что видя, — она имитировала своей искусной, грациозной пантомимой тот, прежний, воздушный танец в спальне хозяина, повторяя жестами все, что она там делала: раздвигала портьеры, смотрелась в зеркало, перебирала шкатулки на комоде. Но Фонтранж не понял этого немого признания; он счел ее прихотливые изгибы, томные взгляды, имитацию жеста, которым тянут за шнур занавесей, чисто гавайскими изысками. Эглантина изобразила испуг перед разбитой вазой, боль от пореза бритвой. Фонтранж вежливыми аплодисментами приветствовал эту пантомиму из Гонолулу. Перед ним разыгрывали самое сладостное воспоминание его жизни, а он из скромности не признавал его. Когда он упомянул о Замбелли[28], Эглантина разочарованно остановилась. Каждое смелое проявление ее обнаженности, что души, что тела, оказывалось тщетным перед слепым взглядом Фонтранжа.

Он сам проводил ее до автомобиля. Она на миг прижалась головой к его плечу, которое доселе знало тяжесть одних только голов умерших родных, когда он переносил их тела из спален на парадное смертное ложе… Вот почему он удивился, ощутив живое тепло прильнувшего к нему тела… Голова Эглантины чуть приподнялась и коснулась его щеки, и эта прелестная головка без шляпы, с гладко зачесанными назад и коротко остриженными на затылке волосами была такой пугающе обнаженной, что Фонтранж снял собственную шляпу, точно в лифте отеля… Да ему и впрямь почудилось, будто он возносится куда-то вверх, в заоблачные дали…

Глава шестая

19 июня 1926 года, когда Моиз наконец договорился с турецкими министрами о создании телефонной линии Париж-Стамбул, приложив к этому куда больше изобретательности и усилий, чем Леандр, переплывший Босфор, и даже лично открыл эту линию, ему доложили, что номер 71–12 в Пасси, несмотря на упорные вызовы, не отвечает. А ведь он заранее известил Эглантину сначала письмом, а затем телеграммой о том, что будет звонить в назначенное время; тем не менее, телефон молчал. Напрасно Моиз битый час просидел за аппаратом, пренебрегая своим долгом позвонить в первую очередь французскому министру почтовых служб, или господину Думергу[29], или турецкому послу в Париже, как того требовал протокол. Он вернулся в гостиницу лишь к вечеру, а за его спиной по новому проводу — этому телефонному Симплону[30], обязанному своим появлением крупнейшему из банкиров, уже неслись бурным потоком цифры за цифрами, с парижской Биржы прямо в Галату[31]. В передней толпились посетители, знавшие о его скором отъезде. Он принял всех, за исключением именно тех трех человек, которых особо настойчиво приглашал к себе. Археологу, которого он почти уже нанял для реставрации дворца Феодоры, садовнику-пейзажисту, что стремился украсить кипарисами сады и кладбища в Скутари за смехотворно низкую плату, и дельцу, предлагавшему очистить Босфор от позорящих его нефтяных баков, было объявлено, что на них времени не хватит. Зато архитектор Моиза нежданно получил разрешение надстроить еще на четыре этажа современное здание, и без того заслонявшее фасад Святой Софии со стороны Мраморного моря… Вот так бегство Эглантины обезобразило самый живописный уголок на земле.

Тем же вечером Моиз сел в парижский поезд. Нельзя сказать, что он надеялся вновь завоевать Эглантину или хотя бы увидеть ее. Он и покидал так поспешно Константинополь именно потому, что все вокруг напоминало о ней. Он злился на самого себя: надо же было уехать за тридевять земель, чтобы облечь свои страдания в новую, еще более острую форму! К чему переводить на турецкий язык, столь близкий его родному наречию, в удушливой жаре, знакомой ему с рождения, те слова, которые во Франции причинили бы куда меньше боли?! И он спешил поменять ленивые воды Азии на парк Монсо, острова Мраморного моря на Нейи. Вот, собственно, и все. Ему даже не пришлось объясняться по этому поводу с Шартье, умевшим прятать концы любовных связей патрона ловчее следов преступления; тот по собственному почину распорядился подарками, в обилии прибывавшими на имя Эглантины из Константинополя с каждым курьером, под официальными печатями, словно королевские презенты, ибо Моиз отправлял их с дипломатической почтой шести или семи посольств и миссий, чьи депеши, обычно столь разноречивые, на сей раз дружно сопровождали это их общее сокровище. В результате количество безделушек на квадратный километр в Париже превзошло даже то, что могла бы оставить после себя умершая в изгнании наложница турецкого султана… и этим все было сказано. В один прекрасный день Моиз нашел в ящике комода полупустой флакон духов Эглантины и заячью лапку для стирания пудры, но ничто не дрогнуло в его сердце… Любая разлука была для него окончательной, любая ссора означала верный разрыв. Женщине, причинившей ему горе своим уходом — по своей ли, по его ли вине, с обоюдного согласия или без такового, — уже не было доступа в мысли Моиза; она становилась в его глазах бесплотным призраком, и, случись им встретиться, он посмотрел бы сквозь нее. Чем крепче была прошлая любовь или дружба, тем сильнее становилось потом отчуждение и тем бесполезнее — разговор с бывшей подругой. Моиз не признавал бесед с мертвыми; вот и с этими тенями он мог говорить разве что о погоде и приветствовал их так же скупо, как похоронную процессию. Он даже удивлялся известиям об их смерти: ведь для него они давно уже были мертвы. Его месть также выливалась в мгновенное и прочное забвение. Тот зоологический интерес, который Моиз питал к людям и их делам, пусть даже речь шла о его дворецком, моментально и полностью испарялся в самый миг обиды, когда другой на его месте еще только начинал бы лелеять планы мщения. К примеру, Энальдо мог на его глазах ковырять в носу или коллекционировать дрянные литографии, но со дня их ссоры Энальдо больше не существовал. Он отсек от себя Энальдо со всеми его прикрасами, как гангренозный палец. И с той поры Энальдо был волен делать все, что угодно, хоть ноги класть на стол, — Моиза это абсолютно не трогало. Одна из дам, когда-то зло подшутившая над Моизом, попыталась вернуть себе его расположение, явившись перед ним обнаженной до неприличия; Моиз этого даже не заметил. Все подобные существа — и отныне Эглантина в их числе — навсегда утрачивали жизнь и краски, а с ними и способность запечатлеться на его сетчатке.

вернуться

28

Замбелли Шарлотта (1877–1968) — итальянская балерина, с 1901 г. танцевавшая в Парижской Опере.

вернуться

29

Думерг Гастон — президент Франции с 1924 по 1931 гг.

вернуться

30

Симплонский туннель, самый длинный в мире, соединяет Швейцарию с Италией.

вернуться

31

Галата — деловой квартал в Стамбуле.