Изменить стиль страницы

Так прошло девять дней. Стараясь избежать мыслей о Фонтранже и очиститься перед самой собой от подозрений, столь неуклюже высказанных Моизом, Эглантина встретилась с юношей, поцеловавшим ей руку на мосту Искусств, стала развлекаться в его обществе. Она принимала любые приглашения, любые забавы в компании тех, кто был для нее совсем не опасен, — с молодыми людьми. Зрелые мужчины с завистью смотрели на зеленых юнцов, обнимавших ее в танце. Но они ревновали напрасно. Эглантина терпела эти встречи с молодым человеком, этот Париж с молодым человеком, этого молодого человека, развлекавшего ее по утрам и днем, как терпят наемного танцора или тренера в Ледяном Дворце. Он был для нее кем-то вроде платного профессионала в средоточии роскоши, благоденствия и фантазии под названием Париж. Ее смешила мысль о том, что она может влюбиться в своего юного воздыхателя. Ясно видя все общее, что их связывало — блеск юности, свободу, веселость, — Эглантина не постигала того, что их разделяет. А разделял их не тот пол, что делит людей на мужчин и женщин, а истинный, зовущийся возрастом. Юный воздыхатель коварно пытался подпоить Эглантину, не зная, что шампанское оказывает на нее такое же ничтожное воздействие, как, например, аспирин, а, может быть, и яд. Стремясь во что бы то ни стало соблазнить ее, он выдавал себя за сына того самого академика с моноклем. Эглантина же видела в нем просто дитя нежности, дитя любви; она иногда целовала его, а однажды даже обняла — как подругу, настолько он был похож на нее. Он заменял ей зеркало. Но этим все и ограничивалось. В тот день, когда он повел ее в бассейн «Клэриджа», снятый друзьями, чтобы научить плавать кролем, она, стоя обнаженной среди всей этой обнаженной молодежи, почувствовала себя в полнейшей безопасности. Весна уже подступала к лету. Каждое утро Эглантина просыпалась с безотчетной радостью и тотчас находила общий язык с этим днем-младенцем, как и со всем, что было молодо; она без страха вставала обнаженной ему навстречу и смело гляделась в зеркала, не опасаясь даже самой себя, такой юной. Все утро она тешилась достоинствами и недостатками своей молодости — любовью к целому свету, любовью к лакомствам. Но вот часы звонили полдень. Это был для Эглантины важный миг, почти такой же важный, как для других — полночь. После двенадцатого удара она становилась чуточку серьезнее, чуточку почтительнее к этому дню, который уже начинал потихоньку стареть. Возраст внушал ей то же восхищение, что внушают другим красота или сила. Перед днем, которому скоро исполнится двадцать часов, как и перед человеком, дожившим до шестидесятилетия, она испытывала особое чувство — не любовь, не дружбу, но что-то вроде восторженного трепета. Боязнь перемен, жажда постоянства рождали в ее душе тягу ко всему окончательному и незыблемому — к старости. Ведь это было единственное обещание, которое выполнил Господь бог: люди старели. Хоть тут она могла на него положиться. Ей нравилось все достигшее почтенного возраста, вплоть до растений и животных; она беззаботно рвала цветы-однодневки, зато с жалостью смотрела на срубленный дуб. Посмотрев пьесу в театре, возвращалась домой веселая или растроганная, в зависимости от того, какие актеры играли на сцене — молодые или пожилые. Смерть девушек мало печалила ее, но стоило ей увидеть на венках погребальной процессии тускло-золотые слова прощания с отцом или дедом, как она огорчалась всерьез. А уж кончина какого-нибудь известного старца внушала ей настоящую скорбь. Как раз в то время смерть унесла Фрейсине[25], в возрасте девяноста восьми лет, и это показалось Эглантине верхом несправедливости. Целый день она горевала о покойном в обществе молодых знакомых, которые в конце концов даже почувствовали себя слегка виноватыми. Отец одного ее приятеля устроил костюмированный бал; Эглантина нарядилась старым колдуном. Из всего, что помогает женщине выглядеть юной, она любовно сотворила фальшивые морщины, фальшивые тени. Еще ни один старый колдун не получал столько поцелуев в шею, зато назавтра, встав и подойдя к зеркалу, Эглантина, забывшая накануне снять парик, испытала счастливое изумление: каким-то неведомым чудом ее волосы побелели за одну ночь!

Шли дни. Эглантина мало-помалу разрешила все вопросы, которые ставит перед человеком время, или дождь, или успех французских теннисистов в Соединенных Штатах; перезнакомилась в пяти лучших парижских дансингах со всеми красивыми молодыми танцорами, назначила каждому из них свидание и побеседовала тем спокойным, ровным тоном, каким обычно говорила по телефону; но вот по телефону-то она как раз и не звонила. Два-три раза ей пришлось бежать к аппарату, чтобы ответить на звонок. В одной из Рейнских земель, по описанию Сентина, существовал обычай на три дня привязывать к мертвецу множество колокольчиков, которые непрестанно тревожили живых по вине крыс и летучих мышей; вот так же и звонок невидимого Моиза оказался ложной тревогой: в первый раз какая-то дама потребовала к телефону своего нотариуса, во второй — некий летчик пытался заказать шелковые чулки. Нередко слышались также странные приглушенные звонки, которые тут же обрывались, больше напоминая мысли Моиза, нежели его телефонный вызов; а, может, это доносилось сквозь пол журчание струившихся под городом потоков. Эглантину не удивил бы даже фонтан, брызнувший из-под паркета: она видела в телефоне не просто устройство для сообщения хороших или дурных вестей, но один из тех магических предметов, посредством которых человек узнает свою судьбу. Ей казалось, что он должен зазвонить по-настоящему в тот день, когда в ней что-нибудь — а, может быть, и все — окончательно преобразится. Она хорошо помнила сказку про Агафью: в тот день, когда Агафья увидит в зеркальце, что ее косы сами собой обвились вокруг головы, а за спиной, на морских волнах, пляшет челнок, она из доброй девушки превратится в злую мегеру. Так во что же превратится верность Эглантины в тот день, когда зазвонит телефон? Временами она робко приближалась к нему, робко снимала трубку и, прижав пальцем рычажок, чтобы не тревожить телефонных барышень, вступала в разговор с мертвым молчанием — единственной своей защитой, — сквозь которое внезапно прорывались голоса мужчин и женщин, такие неясные и глухие, словно там и впрямь бормотали гномы, живущие в подземельях Парижа. Стоило теперь присмотреться к Эглантине, и сразу стало бы понятно, что эта кроткая, веселая с виду девушка являет собою идеальный образец силы, зовущейся фатальностью.

И фатальность, под своей обычной маской смирения, весьма преуспела в доме Моиза. Для начала она распорядилась меню Эглантины, и та постепенно отказалась от лангустов, гусиной печенки, тушеного мяса, вернувшись к еде, принятой в имении Фонтранжа; на ее столе появился ненавистный Моизу сливочный сыр в форме сердечка — первая измена! За ним последовали чистая вода, морковный салат и омлет с картошкой; поистине, фатальность питалась тем же, что и святость. Эглантина больше не обедала за низеньким столиком у дивана; теперь она усаживалась в столовой, на возвышении, и трапезы ее проходили торжественно, как на банкете. К ней вернулись прежние увлечения: вместо бегов она вновь начала ходить на конные состязания, ибо всадники интересовали ее больше лошадей; вместо выставок стала посещать музеи, ибо любила картины, а не художников. Моиз покидал дом только в солнечную погоду. Энальдо в шутку говорил, что он выходит лишь для того, чтобы прогулять собственную тень. Эглантина же, в бытность свою в Фонтранже, всегда с нетерпением ожидала дождя, чтобы вынести наружу цветочные горшки, а заодно подставить ему непокрытую голову: дождевая вода одинаково полезна и для волос и для гераней. В один из тех грозовых дней, которые внушали Моизу священный ужас и заставляли отменять прогулку, чтобы научить Эглантину терпению, она, не без угрызений совести, не без сознания, что оскорбляет своей проделкой особняк Моиза — этот храм солнца, — выбежала на улицу, подставила дождевым струям, за отсутствием кос, свою шляпку (каковой поступок принес ей больше радости, чем пользы) и вернулась под крышу из этой свободной стихии такой же мокрой, как выходят из моря. Наступило трехдневное ненастье, тот самый период равноденствия, который Моиз, застигнутый сим триместровым недомоганием, обычно проводил дома на диване. Эглантина потратилась так, будто снаряжалась в экспедицию на Северный полюс, накупила целую кучу прорезиненных плащей и шляп и отправилась бродить по Парижу, перебираясь через лужи, как через полыньи. От Моиза ежедневно приходили письма из Константинополя, где погода стояла великолепная. В них он давал Эглантине поручения, которые, по его представлениям, она должна была выполнять под жарким солнцем, — к примеру, осмотреть в Версале виллу, назначенную к продаже, или пообедать в ресторане отеля Мулен-де-л Андель, чьим совладельцем он был; все это Эглантина проделала либо под дождем, либо под дождевыми тучами. Пообедала в полном одиночестве в Мулен, где вода, хлеставшая через шлюзы, затопила пол ресторана. В результате Моиз получил от нее такое восторженное описание отеля, что немедленно распорядился телеграфной депешей купить ему контрольный пакет акций этого заведения… В общем, Эглантина изменяла Моизу с собою прежней. Но она пошла еще дальше. Однажды вечером, вместо того, чтобы улечься на низенькую китайскую тахту, она приказала поставить в спальне настоящую медную кровать, сразу же после ужина устроилась в ней поуютнее, на той же высоте, где спят офицеры, сборщики налогов и французские академики, и, борясь со стыдом и сознанием того, что изменяет Моизу даже во сне, приготовилась услышать телефонный звонок.

вернуться

25

Фрейсине Шарль Луи де Сольс (1828–1923) — французский государственный деятель, министр.