Изменить стиль страницы

— Не скучайте тут, — сказал Моиз. — Как вы собираетесь проводить время? Я ведь вернусь из Константинополя не раньше, чем через месяц.

— Буду читать. И гулять.

— Вы не собираетесь повидаться с Беллитой?

— Не знаю… Не думаю…

И они смущенно отвернулись друг от друга, машинально взглянув на символы странствий, каждый из которых принадлежал другому: Эглантина смотрела на паровозный дымок, Моиз — на мраморную лестницу вокзального буфета; она вдруг остро ощутила летучую эфемерность дыма, он — незыблемость камня, недвижность вокзалов, но почему-то мысль обоих на миг коснулась Фонтранжа — коснулась и стыдливо растаяла. Моиз с головой выдал себя последним вопросом и теперь раскаивался в этой слабости. Ведь, по сути дела, он косвенно посоветовал Эглантине не видеться с Фонтранжем. А на Эглантине все чужое — что ревность, что драгоценности — выглядело путами, цепями. Как раз сейчас, перед отъездом, Моиз преподнес ей великолепное колье; она приняла подарок с тем же смущенным румянцем, с тою же робостью, с какими там, в дансинге, когда-то смотрела на футляр с жемчужиной. Впрочем, «приняла» — не то слово; она долго колебалась, застегивала перчатку до последней пуговицы, нарочито старательно куталась в лисье боа, словно пряча свои руки, свою шею от этой новой, внезапно овеявшей их ревности. Обоим представилась традиционная картина: вот женщина машет вслед отъезжающему путнику правой рукой, а в левую принимает любовную записку от другого мужчины, и зовется этот другой Фонтранжем. На пороге долгого путешествия, на перроне, мужчины внезапно обнаруживают, что забыли не ключик от сумки или чемодана, как это вечно бывает с женщинами, но ключ к двум последним месяцам любовной связи, к двум последним романам, а то и ко всей предыдущей жизни. За три минуты до свистка Моизу почудилось, что тело Эглантины уже готовится к переменам; все в этой молодой женщине вдруг показалось ему чужим: она на глазах меняла осанку и голос, она, конечно, еще оставалась искренней и преданной, но ее искренность и преданность были уже иного порядка, и для того, чтобы вернуть ее в прежнее состояние, к прежнему образу мыслей и логике, к прежней морали, пришлось бы, верно, произвести над нею целую серию таких же серьезных манипуляций, какие требуются утопленникам или сердечным больным. Но, увы, расписание международных экспрессов не оставляло на это времени. Выйдя за пределы ауры Эглантины, грузное тело Моиза освобождало ее самое от этой ауры так, словно они долго плавали вместе в тесном бассейне и теперь он, выйдя оттуда, выпускал из воды и ее. Ох, не нужно бы ему уезжать; следовало остаться, оживить прежнюю, умирающую в ней Эглантину, тихонько совлечь с нее эту чужую оболочку и бесконечно нежно, с помощью множества даров, множества жертв, рассеять окутавший ее зловредный туман, что прямо на глазах у Моиза преображал ее до неузнаваемости. Но место было выбрано неудачно… И вот уже слова прощания в устах Эглантины звучали словами, годными для любой разлуки, вплоть до разрыва. Моиз хорошо знал силу имен собственных, их магическую власть; он знал, что, произнеся вслух имя Фонтранжа, тем самым пробудит своего соперника от векового сна, от колдовских чар забвения, и однако с трудом удерживался от этого соблазна. Да, он справился с собой, но в миг отправления (недаром же вокзал соседствовал с Ботаническим садом и зверинцем!) ощутил, как злобно терзают его крупные и мелкие хищники, зовущиеся ревностью и завистью; можно ли было гордиться такими чувствами, полагаться на них?! Он взошел по лесенке в вагон и тут же спустился обратно со страхом чародея, утратившего доверие к волшебной палочке, которой предстояло сделать его невидимым и умчать на Восток: а вдруг он не сможет обрести свой прежний вид?! Да и Эглантина, вдвойне переживающая в эту минуту все благие чувства женщины, которая остается одна — привязанность, верность, — так же вдвойне боялась теперь стерегущих ее опасностей, боялась мыслей о Фонтранже. От соседнего перрона как раз уходил поезд на Труа; его путь пролегал и через Фонтранж. Он тронулся — правда, пустым, — за пять минут до отправления константинопольского экспресса, — обыкновенный поезд без спальных мест, без вагона-ресторана, без пассажиров, как будто единственным его назначением была демонстрация табличек на вагонах, знаменующих собой все основные этапы жизни во Франции, — Труа, Барсюр-Сен, Ис-сюр-Тий. Эглантина взглянула на этот поезд без пассажиров, и Моиз это заметил.

— Если она любит меня, — думал он, — так почему бы ей не полюбить и Фонтранжа? Теперь я понимаю, что она неспроста надела дорожный костюм: она меня бросает; и во мне она любила не меня самого, а мой возраст или, скорее, возраст Фонтранжа. Ладно, пусть не беспокоится: в этой поездке я наверняка подхвачу люмбаго и вернусь назад дряхлым стариком; пусть полюбуется, как выглядят старики, когда они стареют! Но если она любит Фонтранжа, то почему же все-таки решила стать моей любовницей, — по-дочернему, но до конца моей, подобно кроткой дочери Лота, исполнившей свой долг?[23] Неужели она не нашла никого получше?

К счастью для Моиза, мимо прошел молодой человек; он был красив и он загляделся на Эглантину. Моиз умер бы на месте, встретив такой безразличный ответный взгляд, каким она удостоила прохожего. Он облегченно вздохнул. Но тут другая забота одолела его: он вспомнил о телефоне Эглантины.

На письменном столе Моиза, в его довольно неуютном кабинете на Вандомской площади, вместо портрета — нет, вместо того неясного, обрамленного серебром изображения, в которое камера могла превратить личико Эглантины, — стоял телефон, напрямую соединенный с ее будуаром. К своему изумлению, Моиз глядел на аппарат с не меньшей нежностью, чем на портрет. Да собственно, это почти и был портрет, связанный с оригиналом длинным проводом, и горе тем людям, что осмеливались звонить Моизу по этому телефону. «Портрет» говорил с ним каждый день… Стоя бок о бок с другими пятью личными аппаратами Моиза, по которым банкир связывался с Министерством финансов, Лондоном и Берлином, этот изящный приборчик, выделявшийся из всех самой ценной породой дерева и настоящим серебром отделки, стал ушами, сердцем кабинета; у него был особый тембр звонка, и отвечал на него только сам Моиз. Он приходил в ярость, когда этим аппаратом пользовался кто-нибудь из клерков. Однажды он с изумлением увидел трубку этого инструмента чревовещания — чревовещания Эглантины! — прижатой к уху Шартье. Тот сидел спиной к двери и не слышал, как вошел Моиз. Он болтал о Рио-де-Жанейро, о Суэце, — разумеется, не с Эглантиной, а с маникюршей Моиза, видимо, назначая ей встречу с патроном, а заодно объясняя разницу между минелитовой взрывчаткой и мелинитовыми частицами, которые она вечно путала. Но Моиз рассердился бы куда меньше, поймав Шартье за флиртом… Ковчег со святыми дарами — вот чем был для Моиза этот телефон, а его подчиненный пользовался им для своей дурацкой болтовни!.. Моиз перенял у Эглантины манеру вешать трубку так, как она учила свою горничную, — наушником к стене, а не наружу. И секретарю Моиза пришлось неукоснительно соблюдать это правило, — разумеется, только в отношении данного аппарата, небрежно, как придется, вешая все другие трубки — лондонские, ротшильдовские, — так что они вольно болтались на крючке, бесстыдно показывая всем, кому не лень смотреть, свое нутро — рупор лицемерия и лжи. Телефон же Эглантины отличался благородной замкнутостью. Глядя на его изящную слуховую трубку, легко было представить себе ушко Эглантины, миниатюрное само по себе, да еще укрытое под волосами. Каждое утро Моиз давал себе клятву звонить ей в разное время, но какой-то неведомый властный закон — из тех, что регулярно пробуждают голод у львов или ведут их на водопой, заставлял его ежедневно набирать этот номер в один и тот же час. Чем бы он ни был занят, кого бы ни принимал, у него всегда находился повод очистить кабинет от посетителей и уступить одному из тех страстных желаний, коим невозможно противиться. Каждая из его предыдущих связей была отмечена каким-нибудь символом — животным или предметом, лошадью или вентилятором, — связанным в первую очередь с подругой Моиза и выполняющим в этом бесплодном союзе роль ребенка. Таким ребенком в романе Эглантины и Моиза стал телефон. Моиз никогда не видел ее у аппарата, поскольку она пользовалась для бесед с ним именно этим волшебным средством, но ему нравилось воображать, как Эглантина снимает трубку и соединяется с ним, разорвав нескончаемый хоровод супруг, непорочных дочерей и вдов телефона. Он растроганно думал об этих милых авансах руки, ушка, губ Эглантины в его адрес. Впрочем, Эглантина, которая очень неохотно писала и редко читала, звонила тоже крайне скупо. Необходимость закончить письмо, дочитать книгу выливалась для нее в целую пантомиму: сначала она подходила к зеркалу и придирчиво изучала свои зубы, губы, цвет лица. Таким образом она настраивалась на мысль, на чтение. Затем оправляла подушки своего кресла, порхая вокруг него с той грацией, теми танцующими шажками, что придавали подготовке любого ее действия видимость подготовки к любви, и, наконец, брала в руки книгу, уносила в кресло, точно в постель, и там лелеяла, любила ее. Вот и около телефона Эглантина исполняла тот же долгий сложный танец и перед тем, как дотронуться до него, непременно пудрилась и досуха вытирала руки, в полной уверенности, что в мокрых людей через аппарат ударяет молния. Она относилась к телефону с тем же почтением, с каким другие относятся к эху, и поверяла ему столько же тайн, сколько обычных банальных фраз. Она обращалась с ним крайне бережно, в противоположность тем, кто отставляет трубку подальше от уха и вертит ее в руках, словно охотник — свой рожок в присутствии слишком болтливого спутника. Сама Эглантина старательно очищала перед телефоном и мысль и язык; ее слова отличались сдержанным аристократическим достоинством, пусть даже речь шла о меню обеда. И в результате Моиз, питавший надежду достигнуть через телефон большей близости с Эглантиной, с ее голосом и телом, беседовал с неким абстрактным существом, произносившим самые что ни на есть приличные, идеальные фразы, очищенные от всех сомнительных наносов, какими изобиловали прочие разговоры в данном кабинете. Когда Эглантина и Моиз сходились вместе, их чувства всегда лежали в одной плоскости и выражались одними словами, как у близких родственников, но в телефонных беседах те же чувства рядились в совершенно разные одежды; у Моиза это были ревность и беспокойство, у Эглантины — такая безоглядная приверженность жизни, что она делала излишними все личные ее пристрастия. Именно по телефону Моиз впервые сказал Эглантине «ты» в одной из тех коротких повелительных фраз, какие обычно сродни сладострастию: «Ты меня слышишь? Говори же!» Тогда как Эглантина вообще избегала личных местоимений. Вот о чем с грустью думал сегодня Моиз, представляя себе, какой длинный телефонный провод понадобится им с завтрашнего дня и как преобразит их обоих эта разлука: чем дальше он уедет, тем скорее обратится в столп ревнивой ярости, она же — в неуловимую тень.

вернуться

23

Лот — библейский персонаж, единственный, кто спасся, вместе с дочерьми, при уничтожении Содома. Его дочери соединились с отцом во имя продолжения рода и произвели на свет сыновей Аммона и Моава.