Изменить стиль страницы

— Фонтранж ваш любовник? — осведомился Мельхиор. — Да сколько ж ему лет?

Эглантине понравилось, как танцует Мельхиор. Впрочем, его предки даже из крестовых походов возвращались танцуя. Они были аристократами танца; все их фамильные портреты писались на фоне празднеств, все памятные печальные даты связывались с королевскими увеселениями: Эдуар де Вирмэ умер на придворном маскараде в костюме гориллы, правда, успев перед этим спасти от смерти Маго де Фонтранжа; другой Вирмэ при осаде Дамьетты переоделся медведем и, пританцовывая, один прошел в город, где и погиб, свершив перед тем множество славных подвигов; Шарль де Вирмэ подобрал раненого Карла Пятого в битве при лагере Золотого Покрова и тем же вечером был убит на турнире, для которого вырядился Вельзевулом. Презрев эти звериные переодевания предков, Мельхиор выбрал для своего жизненного маскарада белоснежную кожу и большие голубые глаза — весьма привлекательную мужскую маску. Притом он отнюдь не был фатом. Сознание несоответствия своей красоты внутреннему содержанию даже подарило ему толику скромности, правда, вкупе с игривыми повадками ряженого. Он нравился Эглантине, которая тотчас оценила все, что было старого, изношенного в этом молодом человеке, но притом с удовольствием разглядывала и трогала его красивую новенькую оболочку. Ей это было так же отрадно, как думать о Фонтранже, видеть Фонтранжа. Она покорялась его умелым рукам так, словно они принадлежали Фонтранжу. Милый Фонтранж, — он и не подозревал, что воплотился в Эглантининого партнера, что она сейчас танцует с ним.

— Да, — ответила она. — А вам сколько лет?

— Завтра исполнится двадцать семь.

Он выговорил эту цифру с самодовольной гордостью, привыкнув к впечатлению, которое производил его возраст на всех прежних подруг. Впрочем, он слегка покривил душой: назавтра ему должно было исполниться двадцать восемь. Но мелкая ложь по поводу дня заслонила более крупную, по поводу года. Однако Эглантина знала правду, ибо первой заботой Фонтранжа перед обходом племянников было составление их списка с точными датами рождения. Эта наивная ложь тронула ее. То, что этот юный красавец уже боится возраста и прячется от него за мелкими уловками; то, что старость уже проникла в его прекрасное тело под видом утаенного года, которому теперь некуда приткнуться и за которым, по мере увядания этого тела, последуют другие годы, также утаенные и бесплодные, заставило Эглантину отказаться от намерения сурово обойтись с Мельхиором и наказать его, как она собралась было вначале. Значит, вот этот человек, всю свою жизнь трусливо скрывающий под маскарадными одеждами лишний год, словно червоточину, собирается завязать борьбу с Фонтранжем?! Этот новый, якобы исполнявшийся завтра год внушил ей такую жалость к Мельхиору, как будто ему предстояло стареть на год каждое утро. Фонтранж, издали наблюдавший за Эглантиной в объятиях Мельхиора, даже не подозревал, что она танцует с партнером куда старше его. Но даже издали он видел на этом гладком, свежем лице тоненькие, но неистребимые морщинки, которые разбегались к вискам от уголков век, заключая ликующее сияние молодого взгляда в безжалостные кавычки старости. Эглантина была на верху блаженства: танец одурманивал, пьянил ее. В его бешеном вращении, подобном вращению дервишей, она мгновенно, как и они, впадала в транс, достигая высшего озарения. Ее переполняла горделивая радость оттого, что Бог создал ее женщиной, что по его велению она сперва проживет свою короткую жизнь, а потом умрет, разделив судьбу не минералов, не растений, но танцоров, мужчин. Простая девушка, не облеченная никакой особой жизненной миссией, она вдруг остро осознала, что ее тело нравится именно тем единственным существам на земле, которые могут называться привлекательными, и душу ее переполнили та же неистовая надежда, то же высокое тщеславие, что во все века отличали героинь, спасавших свою отчизну, свою религию. Она кружилась в объятиях Мельхиора — чудо телесной прелести и душевного благородства, дыхание самой жизни. Никогда еще она так ясно и блаженно не осознавала своей женской сути. Ах, кажется, это «Валенсия»?… Она ощутила, какой неистовой любовью к человечеству пылают ее губы, грудь, пунцовые уши, все, чем доселе пренебрегали другие мессии.

— Какой очаровательный молодой человек, — сказал Фонтранж, когда Эглантина вернулась к столику.

— Я тебя люблю! — ответила она.

В стране, где ныне пребывал Фонтранж, этот ответ был вполне равнозначен словам «да», «благодарю», «спокойной ночи».

— Ну и ладно, — подумал он.

* * *

К середине сентября у Фонтранжа явилось желание увидеть море.

Эта идея возникла не от воспоминаний о гибели Тристана, а по смерти Жоржа де Ламеруза, того самого родственника, капитана фрегата. Его погребение в соборе Инвалидов произвело на Фонтранжа сильное впечатление. Нельзя сказать, что кончина бравого моряка была для него такой уж неожиданностью, — он давно ее предчувствовал. И предчувствие это выглядело знаком свыше; оно говорило, что скоро, скоро закаты потускнеют, площадь Трокадеро вновь станет безобразной, а Эглантина исчезнет. Летний сезон, благосклонный к волшебным чувствам, клонился к завершению. Но именно эта погребальная церемония и казалась его апофеозом. И она не выглядела бы иначе на том этаже мира, где ныне обитал Фонтранж. На нее собрались все друзья усопшего — те, кто умел хранить дружеские чувства к человеку, пропадавшему сорок лет невесть где, те, кто коллекционировал силикаты, те, кто подтверждал или отрицал, что слоны умирают по одиночке в своем тайном краале, — ибо покойный был специалистом по происхождению силикатов и смерти толстокожих; само собой разумеется, все они были моряками. Итак, церемония проходила в соборе Инвалидов, с соблюдением всех тех деталей обряда, которыми судьба подчеркивает, то насмешливо, то любовно, значение событий, знаменательных, по ее мнению, для человечества; подобных мелочей всегда не хватает при чтении Декларации о правах человека, при составлении Веймарской конституции, зато сегодня они имелись в изобилии: митру епископа венчал точно такой же красный помпон, какие красовались на беретах десяти матросов, несших гроб; катафалк — поскольку Ламеруза хоронили здесь же, в часовне, — отбыл тотчас же, к великому изумлению лошадей, которые впервые покинули площадь перед собором налегке, не прихватив с собою гроб. Среди провожавших ни одного сухопутного горожанина, кроме Фонтранжа, который почтительно созерцал в аквариумном свете витражей толпу адмиралов, океанографов, старших механиков — множество людей, спасшихся от морских бурь, — и ему чудился легендарный Ис, встающий среди города, который никогда не тонет[46]. Здесь находились те из парижан, для кого слово «вода» было синонимом не свежести, а жгучей, иссушающей жажды; те, кто ходил с Монмартра на Монпарнас только с попутным ветром, определяя его направление на Королевском мосту; их лица, с виду гладкие и молодые, выдавали свой возраст лишь по седым волоскам в носу. То было собрание людей, привыкших бороться с жизненными ураганами лишь плавая, и пойти ко дну вместе со своим кораблем было для них так же естественно, как умереть в постели; их острые, зоркие глаза подмечали все и вся, от паперти до алтаря, и видели в молитвеннике каждое слово, пропущенное подслеповатым епископом. Нынешний год это были единственные похороны, где мужчины умели во время и лучше женщин вставать, садиться и преклонять колени, и делали это так же истово, как на первом причастии. Хор и солисты пели на латыни, вполне понятной собравшимся, ибо лишь они да Лейденские академики свободно владели этим языком; акустика, которой в Опере помогали развешанные повсюду микрофоны, здесь торжествовала благодаря множеству знамен, захваченных у неприятеля от Нервиндена до Тананариве и овеянных боевой славой. Никто особенно не горевал: почти для всех кончина человека, сгинувшего чуть ли не пятьдесят лет назад и приехавшего умирать, в противоположность слонам, в крааль, населенный четырьмя миллионами живых, выглядела скорее возвращением, нежели уходом. Что ж, теперь, в смерти, для него вечно будет дуть попутный ветер, — вот и сейчас огоньки вокруг катафалка дружно клонились в одну сторону: счастливого плаванья, капитан! Собравшиеся жалели главным образом о том, что всего один раз успели повидаться с бравым Ламерузом, чье имя звучало вдвойне по-морскому в силу сходства с именем знаменитого мореплавателя. А как жаль, что он не успел прочесть длинную статью о слонах, умирающих в одиночестве, только-только опубликованную журналом «English Review for Liberty»! И еще: сиреневое мерцание, исходившее от могилы Наполеона и озаряющее в этот полуденный час всю церковь, и мрамор и людей, единственным в своем роде светом, общим и для восходов и для закатов, наводило на мысль, что французский флот с 1802 по 1815 год, скорее всего, послужил тому, кто лежал в этом мраморном саркофаге, не так усердно, как мог бы, да и чему дивиться: ведь он не был моряком, а всего лишь родился и умер на островах. Когда гроб Ламеруза поплыл вниз с помоста, точно его пустили с палубы по волнам, и со звонким стуком достиг дна своего океана, Фонтранж, самый близкий родственник покойного, опершись на невысокую решетку Лонгвудского кладбища[47], откуда были видны решительно все дали, вплоть до африканских, начал пожимать руки и в этих рукопожатиях ему чудилась жалость: бедняга, он никогда не видел моря.

вернуться

46

Ис — легендарный бретонский город, якобы затонувший посреди бухты Дуарнене (Бретань) в IV или V веке. Город, который не тонет, — Париж; девиз на его гербе гласит: «Его сотрясают бури, но он не тонет».

вернуться

47

Намек на селение Лонгвуд (о. Святой Елены), где Наполеон находился в изгнании с 1815 г. до самой смерти.