Неплотно Сомкнутые, тяжелые шторы пропускали с улицы полосу света; она разрезала темноту надвое, наискосок, в углах сумерки, под потолком слабо угадывалась тяжелая бронза люстры.

Почти невидимая, она казалась сейчас легкой, изящной. И первая острота прошла, и болезненное животное чувство благодарности, хлынувшее на Борисову, стало мягче — вначале оно почти раздавило ее.

Поднималась обида на него и на себя за такой поздний, быть может, ненужный час.

Было б справедливее, если бы он совсем не наступил. Он пришел слишком поздно.

Дальше она старалась не думать — у каждого есть черта, за которую лучше не переступать. Шестнадцать лет — целая человеческая жизнь, и прожита она врозь. Она не могла не почувствовать, как ему с ней хорошо. Она вкусила от горького и запретного плода, но стало ли ей легче? Она увидела себя со стороны, поняла предельно ясно, что вся жизнь прожита не так.

Они начинали вместе и ушли в разные стороны, стали чужими и жили в разных концах, она сама, своими руками, разрушила право быть вместе.

Она усмехнулась. А как можно было прожить? И что значит хорошо прожить? Она всегда гордилась умением собраться в кулак, подчинить себя необходимости — и, выходит, напрасно? Какая ерунда! Ерунда! Надо скорее отсюда уезжать, быстрее к делу, и все пройдет.

— Юля, — услышала она шепот Дмитрия и не отозвалась, не шевельнулась. — Ты спишь? — опять спросил он, и Борисова опять промолчала — нельзя, нельзя нарушать сейчас тишину. — Ты же не спишь, — услышала она, и его тяжелая рука легла ей на грудь. — Откуда, Юля?

— Ты о шраме?

— Когда это?

— В сорок третьем, весной, осколок гранаты. Пытались спасти Осторецк. Что, очень заметно? Тебе неприятно?

Он промолчал, его прикосновения стали бережнее, еще осторожнее, и пальцы опять побежали по рваному, косому, через всю грудь, шраму.

Дмитрий почти физически ощущал тупую, вязкую боль, горячий слепой кусок металла. Пальцы его вздрогнули и остановились. Он почти задохнулся от острой, мучительной силы узнавания.

— Юлька, милая, родная Юлька…

Она взяла его руку и прижалась к ней горячей щекой.

— Юлька, горькая моя Юлька.

— Не надо, не надо, молчи! Ничего не надо. Молчи, молчи.

— Не будем. Потом. Утром.

— Нет, — испугалась она.

— Почему? Что с тобой?

— Не надо. Реши для себя, все остальное неважно. Он промолчал, понял.

— Просто встанем и пойдем. А разговаривать не будем. Обещаешь? Ты обещаешь?

— Хорошо, раз ты хочешь. Я уже все…

— Не надо, — оборвала она, и он замолчал.

Это была сейчас та — далекая, зеленая Юлька, знавшая все, лучше, умнее, добрее его. Опять она нашла его губы своими, и Дмитрий вспомнил их первую горечь и узнал ее.

Дмитрий уезжал. Они сидела в холле гостиницы на четвертом этаже в мягких глубоких креслах и молчали.

Солнечные квадраты, глянец натертого паркета, ковры, гасящие звук шагов.

— Билет должны были уже принести.

— Да.

— Я буду тебя ждать. Ты ведь недолго, не очень задержишься?

— Да. Несколько дней. Кое-что надо доделать.

— Ты сообщишь, когда вернешься?

Она долго прикуривала от зажженной спички. Глубоко затянулась и только тогда ответила:

— Да, конечно.

— Знаешь, я так ничего и не купил своим старикам, Дротовым.

— А что ты хотел?

— Даже не знаю. Что-нибудь.

— Ей можно купить пуховый платок или туфли. Ты знаешь ее размер?

— Нет, откуда?

— Все такой же. Ну, а он что любит, Платон Николаевич?

— Честное слово, не знаю.

— Ну ладно, ладно. Он курит?

— Курит. Брось ты об этом, у них все есть.

— Много ты понимаешь. Может, самого главного у них как раз нет.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего. Тебе пора, Дмитрий, опоздаешь.

— Так не поедешь на вокзал?

— Не поеду.

У нее вырвалось резко, и она дотронулась до его руки:

— Не сердись. Мне трудно. Ни разу не встречала тебя, не хочу начинать с провожаний.

— Хорошо. Я буду тебя встречать.

Она не ответила. Мимо прошла дежурная по этажу, вернулась.

— Вы товарищ Борисова?

— Да.

— Простите, пожалуйста. Вам звонили, я записала, лежит у вас в номере, на столе.

— Хорошо, спасибо.

— Потом приходили и оставили записку. Тоже туда положила.

— Спасибо, я посмотрю.

Она повернулась к Дмитрию. Она была совсем спокойна, губы сжаты, только глаза чуть выдавали.

— Теперь действительно пора, Димка. Дай я тебя поцелую.

Она поднялась на цыпочки, заглянула ему в глаза и, не целуя, провела ладонями по лицу, на секунду прижалась, оторвалась и, не оборачиваясь, легко и твердо ступая, ушла по коридору.

Вернулась Борисова к себе в номер поздно — много ходила, чтобы устать и сразу заснуть, без сновидений. Стягивая юбку, подошла к столу, прочла записку. Дерба-чев вызывал ее на десять утра. Она положила записку на место, не снимая покрывала, легла и закинула руки за голову. Свет бил прямо в глаза, но все равно он был нужен ей, необходим. Она взялась за спинку и закрыла глаза. Свет еще долго чувствовался сквозь плотно сжатые веки.

Спала она крепко и встала рано. Подошла к окну, светло и празднично, празднично и светло. Дмитрий теперь уже в Осторецке. Разговор с Дербачевым когда-то должен состояться. И лучше сейчас. Она вспомнила, как в студенческие годы, в институте, ее не выбрали на областной слет, и у нее было дурное настроение, и она пошла с горя рвать зуб, который даже не болел, а лишь слегка надкрошился. Врачиха попалась неопытная и молоденькая, зуб сломала, и пришлось тащить его частями. Обливаясь в кресле холодным потом и судорожно вбирая воздух, она старалась ободрить насмерть перепуганную, бледную врачиху. В сравнении с болью, раздирающей череп, что значила ее обида, которая еще полчаса тому назад казалась такой значительной и непоправимой?

Борисова улыбнулась своему детскому воспоминанию. Время шло, она смотрела на синие купола, крыши, чисто выметенные влажные пустынные мостовые, а время шло, шло.

Она открыла окно и осталась под ворвавшимся холодным, сырым ветром, дыша всей грудью и окончательно просыпаясь. Что-то важное заставило Дербачева вызвать ее к себе, по пустякам он бы не стал, не такой человек.

Она оборвала себя, стараясь не думать. Не хотелось терять тишины и этого утра. Глубоко вдыхая холодный свежий ветер, она еще долго стояла у окна и совсем не думала о Дербачеве, о предстоящем разговоре, уже собираясь, завтракая, проезжая по утренней, залитой солнцем Москве.

На первый взгляд ей показалось, что он ничуть не изменился с момента их последней встречи. Та же бритая голова, пристальный, твердый взгляд. Он погрузнел, и лицо у него было отечное — она тотчас увидела, когда он встал ей навстречу. «Ему уже за пятьдесят», — подумала она, протягивая руку.

— Здравствуйте, Николай Гаврилович.

— Доброе утро, Юлия Сергеевна. Прошу вас, садитесь.

Она была в длинном голубовато-сером шерстяном жакете, в узкой черной юбке, в туфлях под цвет жакета на тонком высоком каблуке.

Они встретились, словно не виделись всего день или два, просто, буднично, и оба старались подчеркнуть эту будничность.

— Позавчера только прилетел. Спешил на совещание, да вот опоздал. Туман задержал — такая мгла, руки не увидишь. Видите, простыл, гундосю. — И, в подтверждение своих слов, Дербачев сморщился, но не чихнул. Кивнул на стол — Со стенограммами знакомлюсь.

— Слышала о вашем возвращении, Николай Гаврилович. Поздравляю с новым назначением. Значит, теперь будете заниматься сельским хозяйством?

— Буду, спасибо за поздравление. Вот мы и опять встретились, Юлия Сергеевна, думаю, теперь это будет чаще.

— Да, встретились, Николай Гаврилович. Я — вся внимание.

Дербачев быстро взглянул на нее и продолжал ходить по просторному, с большими окнами кабинету. У стола вместо массивного черного кресла — простой стул с жесткой спинкой. Дербачев не терпел рядом с собой даже намека на роскошь, не терпел ничего, что даже в чем-то казалось ему излишеством, — она знала и это.