Изменить стиль страницы

Ночь я провел в каком-то саду, совершенно не представляя, куда занесли меня ноги. Рассветало, я сидел на мокрых от росы качелях напротив клумбы с розами. Ночь была прохладная, все вокруг дремало в предрассветной тишине. Листья на сливах застыли, словно были вырезаны из картона. Бледный свет окутывал аллею, слезы росы маслом скатывались с тугих роз: розы плакали вместе со мной. Демон, правивший ночью, улетел, и следы его присутствия остались в утренней прохладе, напоминающей мне ее холодные пальцы, когда она положила мне свою голову на грудь и взяла мою руку в свою. Из губ ее вырвалось обжигающее дыхание, было слышно, как бьется ее сердце. Она небрежно сбросила туфельки, которые были тесны, и поджала ноги под себя. Они стоят у меня в глазах и будут сниться мне, пока я жив.

…Теперь я вспоминаю другое посещение этого концертного зала. Уже прошло немало лет, я уже не тот восторженный безумец, а больной и разбитый выходец с того света, безразличный к миру и черствый, как будто у меня вместо сердца камень. Неприязнь к людям кипит во мне клокочущей желчью, в них я вижу сплошь уродство и поражаюсь их ничтожеству. Этих созданий учат возлюбить, чтобы в совершенстве своем приблизиться к богу. По жестокости своей это самый непревзойденный шедевр евангельского учения, перед которым меркнут все костры инквизиции.

Я прохаживаюсь по вестибюлю один и поглядываю на бронзовые изваяния композиторов. Они внушают мне, что я хожу по кладбищу, а не по коридору консерватории. Вокруг меня толпятся хрустальные старухи с трахомными глазами и в париках, изъеденных молью. Я воспринимаю их как жителей прошедших веков. Они пережили своих мужей, а теперь как бы пребывают в преисподней, спуститься в которую им мешает живучесть. Они глухие, не слышат, что происходит на сцене, им нужно кричать в ухо. Это штатные посетители консерватории, когда их не станет — половина стульев в зале опустеет.

Мне не понравился крепкий развратный старик. Он не имеет никакого отношения к музыке, плохо знает литературу, зато знает всех артистов и их закулисную жизнь. Бесцеремонно выпустил наружу посконную рубаху, похож на плотника, преподает в университете науки. Был: с холеной, как кипень, белоснежной бородой и лукавыми глазами. Из разговора с ним выяснилось, что он хорошо знает мою мучительницу, ибо она приходится ему дальней родственницей. Он без стеснения высказал мысль, что она недобрый человек и компрометирует их род.

Старику любопытно было узнать, какое я имею отношение к ней и почему меня так заинтересовала его племянница. Он даже не пошел на второе отделение, как и я, долго преследовал меня и допытывался узнать, кто я такой. Мне надоели его любопытство и навязчивость. А он все не унимался:

— Ну кто же вы все-таки, откройтесь?

— Сыщик! — отпарировал я, выйдя из терпения.

— Ах вот оно что! — удивился старик и еще больше пристал ко мне: — Кого-нибудь ищем? Располагайте мною как вам угодно, я очень много знаю, могу вам быть полезен и весь к вашим услугам.

— Украли музколлекцию! — весело ошарашил его я.

— Как же я этого не знал? Вот непростительно! Ну спасибо, голубчик, спасибо за новость! — И побежал по коридору, крепко переваливаясь. Потом спохватился и вернулся, чувствуя себя должником передо мной, решительно заговорил: — Вот что: долг платежом красен. Коль вы мне сообщили такую новость, я раскрою вам тайну. Держитесь подальше от моей племянницы, она живет со своим отцом!

Черный лебедь

Осень. Грустно и тихо. Старинный парк с аллеями и прудами. По воде одиноко плавает черный лебедь. Он бесшумно движется, вопросительно выгнув шею. Рдеющие клены горят желтым пламенем, застыли в прощальном молчании. Отрадно разгребать ногами ковер из шуршащих листьев, наступать ногой на них и наслаждаться хрустом и ароматом. Вот отрывается от ветки последний лист и лениво кружит, неохотно падая на землю.

Чугунные решетки с львиными мордами украшают мостик через пруд. К мостику выходят аллеи, идущие навстречу друг другу к воде. По бокам аллей сиротливо пустуют диваны. На них больно глядеть и чувствовать присутствие той, которая больше уже никогда не сядет сюда, сдвинув девичьи колени, на которые она положила свою сумку, мучительно дорогую моему сердцу, и достает оттуда конфеты, чтобы угостить меня. Она уже не сядет сюда ни весной, когда акации в цвету, ни зимой, когда рыхлый снег завалит диваны и голые акации пушистыми коврами и круглыми шапками. Никогда больше не будет пахнуть холодным мехом ее шубка, никогда не будут таять снежинки на ее разгоряченных щеках. Я потерял ее, скоро забуду совсем и только время от времени буду вспоминать о ней, будто ее вовсе не было.

По воде плывут оторвавшиеся листья, похожие на кораблики. Ветер прижимает к воде их и гонит по свинцовой ряби. Лебедь изваян из черного гранита и назойливо говорит нам, что помимо белого цвета есть черный, помимо радости есть печаль, помимо любви — иллюзия и небытие, тоска и усталость от одиночества.

Ее вечное жилище сурово, тишина этого жилища не нарушается ничем, кроме трескучих морозов и криков птиц по утрам. Я невзлюбил жизнь с ее радостями и надеждами, с ее кратковременными чарами. Это высшая ступень совершенства, так сказать, широко открытые ворота в царствие небесное. «Умертви свои желания, освободись от привязанностей — и ты победишь Мару», — учит Гаутама. Остается лишь последний этап — возлюбить врагов своих…

Флогистон сердца иссяк, оно больше не может радоваться с детской беспечностью и бесконечно обманываться. Голова моя пуста, мысли в ней не задерживаются, а воспоминания не могут расшевелить чувства, которые испарились, как духи из флакона. Жизнь моя всегда была сплошной пыткой, сейчас ей угрожает нечто более страшное: потерять последнее — способность ощущать и очутиться в разряде растений.

Кровавые рябины, как гранаты, вправлены в оправу застывшего чертога из золота и янтаря. Под шатром студеного осеннего неба они больше не причиняют боль, как бывало раньше, когда сердце стремилось выпорхнуть на свободу, как жаворонок; без боли нельзя было смотреть на эту кричащую желтую гамму к испытывать, как меч погружают в твое сердце…

Что было б, если бы не было любви? Могли бы тогда творить художники, поэты? Как мы тогда узнали бы о холодном прикосновении смерти, той самой, которую смешивают с телесной, не подозревая, что смерть души мучительнее любой агонии? Что должен испытывать отвергнутый, сердце которого горит, как лава? Вместо того чтобы прыгнуть в эту лаву, виновница становится еще непреклонней. Для нее любовь непосильна, ей доступно материнство. Женское сердце по жестокости не знает себе равных. Оно в своем желании делать все наоборот напоминает, что помимо белого цвета есть черный. Эти женщины созданы для неудачников и мистификаторов, которые ходят в розовых очках. Они страдают по ночам и плачут горькими слезами, они одиноки, но непреклонны и тверды в своем упрямстве. Дьявол награждает их привлекательной внешностью, светлой кожей и черным сердцем.

Осень. Лимонно пылает вяз. Весь просвеченный насквозь, он доживает последние дни. Последние дни доживает мое сердце. Оно уже нечувствительно, как у Кая, которому в грудь вошел осколок льда. Его теперь не трогает осень, ее красоты, умытые слезами, и несбывшиеся мечты, вопиющие в этих красотах. Оно пустеет с каждым днем, высыхает, как оазис в пустыне. На него перестал действовать коньяк, этот лучший обманщик, помогающий плакать по каждому пустяку. Плескается этот коньяк у меня в кармане, попав туда с большим опозданием, и вселяет в душу холод и безразличие. Где взять силы, чтобы плакать?

Сверху упал кленовый лист и милостиво лег у моих ног. Жирный пурпурный стебель на тыльной стороне его уже ни о чем не говорит моему сердцу. Оно из некогда светлого превратилось в черное, и я теперь сторонюсь своих белых собратьев и погрузился в вечную меланхолию.

Пойти на кладбище, что ли? Обжечься холодом пустынных могил, послушать тишину и внять застывшим одиноким цветам — поздним хризантемам, астрам да сухим хлопушкам с звенящими семенами внутри. С людьми говорить невозможно. Их тупость и непригодность к восприятию прекрасного изнуряют меня до такой степени, что я не могу разговаривать с ними больше трех минут и чувствую, как с меня с живого сдирают кожу, когда приходится смотреть им в лицо. Внешнее безобразие их поражает меня не меньше. Микеланджело, рисуя карикатуры на них, напрасно приставлял им рога, козлиные бороды и проваленные носы, вполне достаточно было бы добросовестно срисовать их такими, как они есть. Это они выработали общественное мнение, это в их крови пульсируют лицемерие, ханжество и трусость; это они породили всеобщую, всепоглощающую глупость и навлекли проклятие на род человеческий; они умертвили Христа, Сократа и Моцарта. Они подрезали струны Паганини и насыпали ему в сапоги битого стекла. Эразм говорит: «Есть людишки ничтожные, презренные и злобные, черные, как навозники; пользы от них никому из смертных нет ни малейшей, а упорной своей злокозненностью они умудряются причинять неприятности даже высоким особам. Намного лучше враждовать с большими людьми, чем раздразнить этих скарабеев, которых и побеждать-то неловко и борьба с которыми непременно тебя же опоганит и замарает».