Изменить стиль страницы

Он в ярости отмахал пять километров лесом, вышел к месту дуэли и возложил свои цветы Лермонтову. Задержал взгляд на его губах и подбородке, обошел его со всех сторон, любуясь его точеными скулами, вздохнул и опустился на чугунную цепь, огораживающую обелиск. Его мысли теперь были далеко от бренной жизни, их занимал прекрасный образ поэта. Но сердце твердило свое: «Как теперь быть? Где ее искать? Опять просиживать на вокзале?»

Он принадлежал к тем людям, про которых говорят, что они создают себе гигантские преграды, а потом героически преодолевают их. И его мысли снова погрузились в беспросветный мрак. Над ним нависла черная туча. Он стал молиться Лермонтову, как богу, просить, чтобы судьба не отнимала ее у него.

Ночью ему приснился страшный сон. Он стоит в Провале и любуется купоросной водой, от которой поднимается пар. Голуби гулко воркуют в камнях, шумно трепещут крыльями и цепляются за выступы. Вдруг ему видится: в озере тонет женщина. Вода густая, как кисель, из нее трудно выбраться, а тонущая есть не кто иная, как Изольда. Она выступает в роли грешницы из Дантова ада и должна неминуемо погибнуть в горячем ключе. Он с силой вцепился в решетку и пытается расшатать ее, чтобы броситься на помощь. Находясь рядом с нею, он не может помочь ей и видит сцену как в театре на первом ряду. Сцена мучительна, исполнена скорби: вода синяя, глаза синие, а волосы заметно синеют на глазах, как лакмусовая бумажка; наконец стало синеть тело, заживо превращаясь в мертвенно-бледное изваяние. Глаза сделались безучастными, она уже не молит о помощи, словно ее лишили этой возможности. И вдруг сверху, с неба, зияющего в отверстие горы, упал черный коршун, вырвал у нее сердце и понес его, держа в клюве, алое, окровавленное и гладкое, похожее на китайскую игрушку…

Евгений вскричал и проснулся в ледяном поту, трясясь от страха и не в силах прийти в себя. Он задыхался, ему не хватало воздуха, как будто его душили, и долго не мог стряхнуть наваждение сна. А душили его действительно: оказывается, хозяин по случаю похолодания натопил печь и так перестарался, что в самом деле нечем было дышать. К тому же Евгений угорел — движок в печи был закрыт. Он распахнул окно, накрылся одеялом, потянулся на подушке и небрежно сказал, полушутя:

— Что бы это могло значить, кто ее похитит у меня?

Шли дни. Приближался час, когда ему нужно было уезжать из Пятигорска. Лечение окончилось, не дало никаких результатов, и он с камнем на сердце покидал этот город волшебных иллюзий, навеки запомнившийся ему. Что было бы, если б к любви относились священно и не мешали ей свершаться? Тогда райское пение птиц отодвинулось бы на задний план.

Он подтянулся, загорел и обрел черты импозантности. На голове появились проблески седины. Мускулы окрепли, в тело вселилась легкость, зато в груди появилась пустота, которую ничем не возместить. Его подменили, словно он прожил тысячу лет. И вот он в последний раз на вокзале в день отъезда. До поезда оставалось несколько минут. Он тупо и безразлично смотрел в землю и думал: «А что, если она сейчас в последний миг мелькнет в толпе? Ведь она ездит с этого вокзала домой. Тогда, — решил он, — останусь в Пятигорске и никуда не поеду, пойду за ней хоть на край света».

Много дней Евгений опять настойчиво высматривал ее пальто, но удача отвернулась от него на сей раз. Он исследовал весь Кисловодск, пытаясь найти ту улицу и тот дом, но ему словно память отшибло. Он превратился в сумасшедшего маньяка и целыми днями слонялся по вокзалу и просиживал там до поздней ночи, наблюдая, как каждый день забирают в милицию знаменитого хулигана Бодулю. Бодуля страшно сквернословит, сопротивляется и угрожает блюстителям порядка, которые измучились с ним, и, растопырив ноги, когда его сажают в машину, упирается и отказывается ехать. Рубаха на нем разорвана, из-под нее выглядывает растатуированное тело, как у змеи. Являясь знаменитостью Пятигорска, он позорит курортный город.

Неугомонный Вертер уж в Кисловодске обследовал все медицинские учреждения, но никакой Изольды там не значилось. Ему не верили и принимали за помешанного. Оставалось просеять пятигорскую медицину и курортные службы. Поэтому, уезжая, он чувствовал себя должником и простить себе не мог, почему не использовал последнюю возможность.

Евгений сидел у дверей ресторана и курил папиросу. Из ресторана валил запах жареного мяса. Из дверей выходили пьяные и фальшиво расшаркивались перед швейцаром, похожим на Григоровича, как в бане. Вдруг он вскрикнул и подался вперед. Совсем близко, не замечая его, вышла из ресторана модная девушка в белом пальто и шляпке-корзинке под руку с Бодулей. Это была она. Была она высока и дородна, как норманнка, еще совсем молода, почти гимназистка, только солидность придавала ей облик дамы. Хулиган был выше ее на целую голову. На этот раз он был в клетчатом пиджаке и огромном кепи, похожим на аэродром. Сутуло склонившись к ее уху и окуривая ее дымом, он с похотливой развязностью ворковал ей в шею певучей гортанью невнятные чревовещания и, отвратительно виляя маленьким задом в светлых брюках, ловил ее заплетающимися ногами и публично обнимал.

Годовые кольца

Подобно волосам седеют наши страсти.

Матюрен Ренье

Просыпаюсь среди ночи. Тихо, как в могиле, слышен ход карманных часов, оставленных на столе. Уличный фонарь смотрит в окно циклопическим глазом и рассеивает черноту ночи. Спальню, где я лежу с открытыми глазами, словно проснувшись от летаргического сна, мягко освещает, погружает ее в полумрак свет, горящий в дальней комнате.

Так просыпаются перед смертью. Испытываю ощущение чего-то важного, рокового, происшедшего в моей жизни. Ум работает особенно ясно, остро ощущает хитросплетения вещей и неуловимую тонкость их смысла. Сейчас в моей жизни случился некий перелом, поворотный пункт, который, должно быть, отразится на всей дальнейшей судьбе и изменит сферу моих мироощущений, наложит на нее печать холодности и разочарования: мысли о ней, которые не давали мне покоя, приняли необычный ход.

Когда я почувствовал щемящую остроту любви к ней, тут же понял, какая это будет несчастная любовь: я не смел надеяться на ее взаимность. Она занимала иное положение, была связана семейными узами и доживала последние дни своей молодости, уже давно забыла, что такое страсть и как нужно отдаваться ей. Мне стало жаль себя и страшно от предстоящих испытаний, я знал, как будет трудно бороться с этим новым чувством, так хорошо знакомым мне, тем более что она первая подала знак. Сердце ныло, как будто его сжимали руками, кровь бросалась в лицо, и сладкая мука замирала в глубине души, делая меня слепым и безрассудным.

Мы сидели на концерте, я не мог найти ее в гуще сидевших друг на друге студентов, собравшихся послушать выступление виолончелиста, отважившегося играть в духоте, в тесном классе, заменявшем зал в этом училище. Я опоздал, а она была уже где-то здесь, среди сидевших, заслоняющих ее головами. Я смотрел не туда, где она сидела, а потом как-то случайно, когда зазвучала задушевная тема «Рококо» Чайковского, заметил, что она сидит у стены и, наверное, уже давно смотрит на меня и не может дождаться, пока я отыщу ее глазами. И вот наши глаза встретились. Она смутилась, запрокинула голову назад, прислонившись к стене, краска залила ей лицо, она с бьющимся сердцем предалась чувству, о котором так свято и своевременно заговорила виолончель, звучавшая в напряженной тишине сладко и мучительно, вынимая сердце из груди. После этого она осмелилась и стала просто посматривать на меня, как освоившийся голубь, который садится на руку.

Я пребывал в каком-то буйном веселье, возгордился и не мог оценить достаточно ее признательности, а потому отвечал ее бесстрастными взглядами. Она снова замкнулась, как чуткие ночные цветы, сбросила с себя наваждение и предалась безразличию.

Когда после концерта я пробирался сквозь толпу, чтобы поделиться с нею впечатлением, она повела себя сухо — на то были причины: она знала цену увлечениям, да еще была скромна. Уж не похожа ли любовь человека на любовь к богу? В самом деле, что это за чувство и по чьей воле оно зарождается? Многие не знают его, для большинства любовь непосильна…