Изменить стиль страницы

Когда автобус тронулся, бабы запели. Не имея никакого представления о музыкальности, они стали сильно фальшивить, заезжая не в ту тональность и выкрикивая в конце фразы. Пели в два голоса народные песни. Низкий выводил какую-то устрашающую линию, шедшую из далеких разбойничьих времен, и старался изо всех сил перекричать верхний. Орали как пьяные в застолье. В этом надрывном вое не было ничего женского. Трудно было согласиться, что господь с одинаковым терпением взирает на итальянских примадонн и этих волчиц. Вульгарное, развратное и пошлое было в этом завывании, неумолимая жестокость говорила в нем. Они пели низкими тенорами и котами в октаву. Это было погребальное отпевание своей силы, безвременно израсходованной в неволе, в этой панихиде кровоточили трагичность и удаль, еще не увядшие в этих сильных особях с жилистыми мужскими руками, живущих жизнь долгую, черепа которых, найденные на перепаханном кладбище, поражают крепостью и уродливостью форм.

С ними ехал аккомпаниатор Женя, безработный музыкант. У Жени кровь стыла в жилах от этого кошачьего концерта. После народных песен пошла магнитофонная порнография. Духота стояла как в котле, а бабы не открывали окна в течение всей дороги и пели до самого Кенигсберга. Женя не выдержал этой пытки и сбежал из автобуса, поехал на поезде. Когда он попытался открыть окно, связавшись с бабьим царством, они стали молотить его кулаками, как соломенную куклу в спортзале. Гарбузов сидел на капоте рядом с водителем и не ввязывался в конфликт, дабы не портить отношения с бабами.

Вася долго терпел и не хотел принимать участия в этом убогом концерте. Он разлегся на заднем сиденье и молчал. Сиденье нагрелось, как жаровня, а он и не думал напоминать водителю, что сейчас лето, чтобы тот выключил отопление. Вася долго крепился, боролся с соблазном и проявил стоицизм, но вот что-то шепнуло в нем, он не вытерпел, расправил крылья, и на весь автобус понеслись могучие рулады, перед которыми сам Лаблаш снял бы шляпу…

Все только пожалели Васю и испугались, как бы он не сорвал голос. Ведь остаться без солиста — значило бы полный провал на концерте. Вася не унимался и не реагировал на уговоры. Он пел, как умирающий лебедь. Гарбузов соскочил с капота и схватился с Васей врукопашную. Вася оттолкнул его, как невоспитанный боксер, подвесивший тумака судье, который лезет разнимать. Попросили шофера остановить автобус и умышленно вышли наружу. Васю нарочно старались не замечать, чтобы он поубавил экстаз. Это не подействовало: когда тронулись опять, Вася вновь запел.

В Белоруссии автобус сломался, и капелла вынуждена была расположиться на траве. Остановились в лесу, среди болот. Дело было на рассвете. Вася разделся до пояса и принялся обливаться холодной водой. Этого ему показалось мало, и он стал подтягиваться на суку. Молодежь последовала его примеру и тоже пустилась на какие-то ничтожные подвиги: стали бегать наперегонки, бороться, а жених Булгаковой вынул из портфеля бумеранг, припасенный для соблазнения легкомысленной девы, но никто не осмелился облиться ледяной водой.

Подъезжая к Кенигсбергу, стали шептаться: «У Васи голос пропал…» Вася спрятался, ему было стыдно. Его долго разыскивали, Гарбузов распорядился привести его на аркане живого или мертвого. Испробовали все средства, даже аукали, как в романах Жюля Верна, когда бандиты, убившие юнгу в лесу, стали звать, сделав вид, что заблудились и потеряли его.

Концерт прошел тускло, без солиста. Булгакова устроила себе медовый месяц и тоже пропала: проводила все дни на дюнах с соблазнителем; их видели с обрыва вдалеке, словно смотрели в перевернутый бинокль.

А тут еще пошел дождь. Только выкатили нераспакованное пианино на летнюю эстраду и стали расколачивать доски у всех на виду, как небо нахмурилось. Концерт давали на свежем воздухе. На лавках, расставленных амфитеатром, сидело несколько старух с вязаньем, а на переднем ряду красовался олигофрен с зелеными соплями, торчащими как гвозди, и щелкал семечки, как на кинофильме «Шуберт».

Вышел на эстраду хор в нарядных платьях, как царевны, и построился подковой. Только Гарбузов взмахнул рукой и подпрыгнул, словно его укусили, как с неба упали первые капли дождя. Концерт пришлось отменить. Нет стихии, более нежелательной, поэтому ее используют как самый подходящий повод раскрыть зонты, с которыми не расстаются даже в ясную погоду, держа их в чехлах наготове, как оружие. А раскрыв их, заполняют тротуар, как японцы, напоминая ромашковое поле и рискуя выколоть глаза прохожим.

Вася сидел вдалеке на качелях и хрипел, как соловей в когтях у кошки, прикладывая к горлу платок. Он никого не винил. Презрение и ненависть к самому себе, заработанные такой дешевой ценой, съедали его. Но это было позднее раскаянье.

Когда светильник днем зажжет глупец,
То к ночи масло выгорит вконец.

Север, или Исповедь неудачника

Теперь я покончил с Севером. Здоровье мое уже не то, я нажил неизлечимые болезни. Нужно придумать какой-то другой способ зарабатывать на жизнь, не стоит так далеко ездить, тем более под старость нужно снять вериги. На Севере я выполнял адскую работу: ходил по домам, фотографировал детей и делал портреты. Участь моя напоминала шубертовского шарманщика. Тот, кто не знает, что такое выпрашивать и получать отказы, поймет меня и назовет подвижником либо сумасшедшим. Многие, не зная, как достаются деньги, завидовали мне и хотели перенять это ремесло, но никто не осмелился на это, кроме несчастного Тунца, просидевшего большую часть жизни в тюрьме, по сравнению с которой эти пытки показались ему малиной.

Мне приходилось просиживать за столом и делать заказы по десять часов в день. После таких трудов нельзя было разогнуться, поясница болела круглый год, на локтях были верблюжьи мозоли, шея отваливалась, и не помогала ни одна подушка. Я, как заключенный, выходил на прогулку на полчаса в день и опять усаживался за стол.

Но больше всего меня изнуряли полеты. Кто не знает, что значит болтаться в аэропорту? Можно врагу пожелать что угодно, только не это: муки в зловонном вокзале, где нет никакой надежды присесть в течение нескольких часов, ни с чем не сравнятся. Спать приходилось стоя, как лошади в стойле. Обычно в вокзалах спят на холодном полу, подстелив газету. Однажды солдат умудрился заснуть, свесившись пополам на газировочном автомате, как мертвый всадник, которого лошадь привозит домой…

Теперь я с грустью вспоминаю о своих подвигах, восхищаюсь ими и утешаюсь тем, что на земле прошел маленькое чистилище. И мне становится немного жалко прощаться со столь заманчивым ремеслом, исполненным трудностями, отвагой и риском, который постоянно висел надо мной, как топор. Поэтому сейчас я с грустью вспоминаю ранние сумерки, синий морозный снег и нечеловеческие муки ради куска хлеба и, как старый капрал, покуривая трубку, со страхом готовлюсь к новым испытаниям, которые наверняка ждут меня не дождутся. Только эти испытания, наверное, будут еще труднее. Не зря говорят, что чем ближе к старости, тем горше становится влачить существование.

Мне откровенно жаль проститься с ослепительным северным светом, безмолвными елями, засыпанными снегом, и заколдованной тишиной — этой музыкой тайги. Что против них наша природа, закопченная дымом заводских труб и бензинной вонью от машин вперемешку с постоянными оттепелями? Она похожа на беспризорного сироту, не знающего, что такое мыло и губка.

Вспоминается мне, как однажды в пятидесятивосьмиградусный мороз я встал, когда еще было темно, затянулся ремнем потуже поверх полушубка, надел две пары рукавиц, благодаря которым не мог ухватить ручку портфеля, и начал вторгаться к заказчикам, которые еще спали. Подъезды, обросшие инеем, как соляные пещеры, были забиты собаками, которые грелись в них. Перешагивая через собак, я пробирался по скрипучей лестнице и стучался в двери. Заказчики, ничего не понимая спросонок и ежась от холода, даже не смотрели, что я принес им, а только побыстрее расплачивались с фотографом и запирали дверь за мной. Я оставался вновь на морозе, прикрывал щеки рукавицами, спасая от жгучего холода, и негнущимися пальцами разворачивал список и смотрел, куда идти дальше.