Изменить стиль страницы

Ездят они в фургоне, как поджигатели чумных кварталов. Скоро ли настанет время, когда на этих фургонах, как на катафалках, будут рисовать опознавательные знаки? Увидеть живодера, застать его на месте преступления труднее, чем выследить снежного барса в горах; они выбирают ненастную погоду, чтобы на улице не было людей; начальство скрывает их местонахождение, называя этот промысел работой, и заявляет, что они законно трудятся, и нарекает их день «трудовым». Преступление, которое они совершают, до того очевидно, что все живодеры на редкость осторожны, как какие-нибудь саперы или взрыватели. Им следует придумать балахон с вырезом для глаз, казнить их темной ночью, в бурю, и не хоронить на кладбище. Они ни за что не сознаются, куда дели собаку, лгут на все лады, изворачиваются и требуют, чтобы с ними обращались культурно, и ссылаются на закон, позволяющий им вершить преступление. Может, Гальперин дает за каждую собаку чаевые из своего кармана?

Когда Георгий покидал виварий, слезы душили его. Начало смеркаться. Мороз крепчал. Краски становились мутно-грязными, фонари не зажигали, и в этих сумерках валили прохожие, ныряли во все стороны, как бесы. Слезы комом подступали к горлу, он сжимал глаза и не давал им волю. Перед ним маячила душераздирающая картина: сырой мрак, промерзший железный настил на морозе в двадцать градусов и грустный человеческий взгляд…

Праздничная торговля

Кто не бывал в «Гастрономе» на Калининском проспекте? Там продаются вина всех сортов, каких не найдешь больше ни в одном московском магазине.

Мне нужно было купить что-нибудь в угоду Бахусу, и вот я решил заглянуть туда. Там на втором этаже, куда никто не ходит, всегда стоял вьетнамский ликер с красивой гладкой этикеткой, изображающей живые лимоны. Эти лимоны были настолько естественны и выразительны, что вкус ликера, вполне соответствующий им, мешался с воображением этих лимонов и навязчиво напоминал импрессионистов. Такая бутылка заслуживала бережного хранения и долго не выбрасывалась.

Дело было под праздник. Я скорчил несчастную гримасу, увидев кишащую толпу на первом этаже, где тоже продавался французский коньяк, американские виски и английский вишневый ликер, чрезвычайно редко встречающийся. К винному отделу подступиться было невозможно, тем более — узнать, что там стоит на полках; нужно было работать локтями, как у билетных касс крымского направления. Я не стал мараться о толпу, а поднялся на второй этаж, только не на эскалаторе, к которому тоже невозможно было пробраться, а по боковой лестнице с противоположной стороны, предназначенной для выхода.

На втором этаже толпа оказалась еще больше. Мне живо представились запрещенные демонстрации, разгоняемые полицейскими дубинками, во время которых полисмены, взявшись за руки, сдерживают напор масс. Здесь этой запретной чертой служил барьер из касс, куда были очереди толщиной в улицу, сквозь которую нельзя было ни проехать, ни пройти. У безумцем были счастливые лица, словно они стояли за индульгенциями. Я, как затравленная лисица, заметался, не зная, что делать, — ведь к винному отделу подойти не было никакой возможности.

Обычно это совсем пустующий зал, торгующий по системе самообслуживания, куда поднимаются только за тортами и где лениво расхаживает несколько человек и царит тишина, как в египетском зале Пушкинского музея.

Я как-то сложно петлял вокруг барьеров, пробуя обойти их со всех сторон, но нигде не мог найти лазейку, чтобы проникнуть в винный отдел, обычно заставленный множеством дразнящих бутылок. Пришлось спуститься вниз и поклониться эскалатору, как овца, которая отказывается от сена и бьет ногой, но когда проголодается, то набрасывается на сено с жадностью. На эскалаторе пришлось смириться с теснотой и отбиваться от продавщиц, требующих, чтобы я взял пустую корзину для покупок: без корзины не пускали на эскалатор.

И что ж я увидел, когда был близок к цели? Никаких бутылок не было в отделе, кроме одного рислинга, который везде продается, как какой-нибудь норсульфазол в аптеке, и так намозолил глаза, что им брезгуют самые последние пьяницы, дующие одеколон и валерьянку. Этим рислингом были заставлены все полки. Он был навален кучей, как гранаты, разложен веером на полках, горла бутылок были перевязаны шелковыми лентами, как котята. Его подвозили на тележке, поспешно разгружали, сваливая на пол, и вслед за тем, как только он попадал на полки, его моментально растаскивали, будто это был любовный напиток… После чего требовалась новая тележка, которую катил малый, похожий на Кадруса, прижившийся в этом магазине, как кот в колбасном цехе.

Продавщица, похожая на гувернантку, любовно кидалась от тележки к полке и от полки к тележке, так что можно было подумать, что она оказывает помощь раненым. Комсомольский значок, пришпиленный к фартуку, и честные глаза говорили, что она служит бескорыстно, но руки, не привыкшие к труду, прятала в карманы передника, как только наступала пауза в разгрузке.

Покупать, в сущности, было нечего: самые залежавшиеся продукты, такие, как вермишель, на которую никто никогда не смотрит, пшено, лавровый лист и даже соль теперь хватали, как мародеры, спущенные с цепи. Крупа, сахар и мука продавались на каждом углу безо всякой очереди, но стадная глупость внушила людям, что здесь особые продукты, соль более мелкая, чем где-либо. Глупость человеческая способна принимать гигантские размеры, когда делается сообща.

Я постоял, посмотрел на этих дикарей, обвешанных золотом, среди которых были профессора в роговых очках, с заросшими шеями и холеными руками, красавицы, уже начавшие быть немолодыми, в бирюзовых перстнях и с перламутровой помадой, напоминающие поздние хризантемы, и мне сделалось радостно в моем одиночестве! Неужели среди них не найдется ни одного умного человека? У меня проснулась ненависть к розовому йоркширу в засаленной дубленке, с раздутым портфелем; наверняка засоряет журнал либо филармонию. С крупными черными ноздрями и огромными бровями-кустищами, загнутыми вниз, он кого-то напоминает мне. Кого? Силюсь сосредоточиться, никак не могу ухватить, вот прозрел, верблюда Брежнева!

Остро ощущаю: люди — жалкие дети, никто не хочет умирать, независимо от возраста, и чем дольше живут, тем глупее становятся. Про них мудрец говорит: «Они замешкались среди живых и слишком долго умирают», а заканчивает тираду Сенека так: «Ведь говорят: и дерево живет». Когда посмотришь на них снисходительно, с монаршей милостью, то толпа ничего не вызывает, кроме жалости к ней. Я это прекрасно понимаю, давно усвоил это правило, но если посмотреть на них под другим углом, то они помешали мне с вьетнамским ликером.

Как внушить им, что стоит только отойти сто шагов за угол, в соседний магазин, как там никого нет и лежит свободно такое же пшено? Но раз мне не повезло с ликером, пришлось излить желчь на виновных. Я подошел к гувернантке и сказал:

— Где бы найти брандспойт, чтобы разогнать эту очередь?

Гувернантка не поняла. Пришлось изменить постановку вопроса:

— В таком случае вам помочь вызвать конную милицию?

Верблюд стал смотреть на окна и соизмерять высоту этажа с длиной сходней, по которым будут взбираться лошади.

Тогда гувернантка, ревностно защищая интересы толпы и нисколько не скрывая, что она глупа, с укором, с каким говорят обычно «газетки надо почитывать», нравоучительно заявила:

— А вы что, разве не знаете, что праздничная торговля началась?